Она посмотрела на него. Тонкий профиль, прозрачная бледность лица, глубокие глаза с каким-то темным и неподвижным блеском — вот что бросилось ей в глаза. Он был очень мал, очень строен, одет во все черное, носил монокль в петлице жакета и имел порядочную лысину. И Варя вдруг почувствовала к нему какую-то жалость.
У окна сидел и говорил с Алексеем Борисовичем Лукавин. При входе Вари он встал. Облепищев подвел его к Варе.
— Позволь представить тебе, моя прелестная, — вымолвил он в каком-то нервном и торопливом возбуждении, — друг мой Pierre… — И добавил с едва уловимой гримаской: — Петр Лукьяныч Лукавин. Рекомендую: дохода полмиллиона, а с Тедески торгуется как лошадиный барышник.
— Граф ни на шаг без подвоха, — возразил Лукавин, улыбаясь, и низко раскланялся с Варей. Варя и на него посмотрела. Он стоял рядом с Облепищевым и как будто напрашивался на сравнение. И контраст был так велик, что Варя не могла сдержать улыбки. Статная, крепкая и осанистая фигура Лукавина, плотно и ловко обтянутая великолепным сюртуком, превосходила на целую голову изящного и хрупкого графа. Но зато лицо Лукавина не отличалось нежною тонкостью очертания, и нервы не сквозили в нем непрестанной игрою чутких мускулов, — оно было пышно и румяно, и печать великорусской смышлености явно лежала на нем. Зубы так и сверкали ослепительной белизною, серые глаза смотрели умно и насмешливо, коротко остриженная бородка придавала несколько купеческий облик… «Как он типичен!» — невольно подумала Варя.
Подали обед. К обеду пришел и Захар Иванович. Облепищев поместился рядом с Варей. Он почти ни до чего не дотрагивался. Ложки три супу да кусочек куриной котлетки, вот все, что проглотил он за весь обед. И все как-то жался и болезненно морщился, как бы от озноба. Но речь его, порывистая и капризно разнообразная, не утихала ни на минуту. Он то рассказывал о новостях Ниццы — откуда только что приехал, то о впечатлениях дороги, то сообщал какую-нибудь сплетню политического свойства, то восторгался новой пьеской Рубинштейна. И эти капризные переходы, этот певучий и гибкий тон графа, эта мягкая и несколько грустная насмешливость, которой он беспрестанно освещал свои рассказы, ужасно нравились Варе. В ней самой просыпалось какое-то мечтательное и ласковое настроение, и под влиянием этого настроения Мишель все более и более казался ей меньшим братом, больным и милым и несколько загадочным.
А Лукавин преисправно уничтожал и суп, и котлеты, и цыплят à la crapaudine[8], которыми щегольнул-таки Лукьян, и ананас, поданный с шампанским, и дыню- канталупу… А в промежуток говорил с Захаром Иванычем и с Волхонским. Впрочем, больше с Захаром Иванычем, чем с Волхонским. Он расспрашивал Захара Иваныча о хозяйстве, о качествах земли; спрашивал, можно ли устроить в окрестности сахарный завод, какой процент сахара можно ожидать в здешней свекловице, каковы должны бы быть условия сбыта, велик ли подвижной состав у ближней железной дороги, как можно эксплуатировать отбросы… И, видимо, оставался доволен обстоятельными и дельными ответами Захара Иваныча.
Пить кофе перешли в гостиную. Граф свернулся на pâté[9] , которое по его просьбе придвинули боком к рояли, от времени до времени прикасаясь длинными и прозрачными своими пальцами к клавишам, медленно кусал ломтик ананаса, предварительно опуская его в вазочку с шампанским. Варя поместилась около него.
— Как живется тебе, Мишель, расскажи мне, — тихо спросила она, с участием заглядывая ему в лицо.
— Ты знаешь, моя прелесть, — залепетал Мишель, оживленно приподнимаясь на pâté,— я ведь, собственно, не настоящий человек. Я так называемый
— О нет, — быстро произнесла Варя.
— Отстал и сбился с дороги. Солнце погорало, торжественно и шумно, точно Requiem, горы дремали в золотом тумане, облака курились и таяли, вдалеке пламенело озеро, где-то задумчиво звенел мул… а до меня никому не было дела, и я шел извилистой тропою одинокий и забытый… — Он печально поникнул головой.
— Но ты… — начала было Варя, вся потрясенная жалостью.
— Но я, разумеется, никогда не забываю уповать на милосердие божие и на распорядительность моей maman, — продолжал он, и в тоне его вдруг проскользнула жесткость. — Вообрази, она вздумала недавно вдвинуть меня в жизнь!.. О, это было преуморительно. Она говорит: «Вы, граф, должны быть мировым судьею»… Понимаешь ли —
Варя усмехнулась.
— Ты находишь неправильным мое выражение? Ты думаешь, что в улыбках нельзя захлебнуться? — живо спросил граф и, не давая ей ответщгь, продолжал меланхолически: — О, какая ты счастливая, кузина! Ты не воспитывалась в пажеском корпусе, ты не учила грамматики!.. (Она попыталась возразить, но он снова перебил ее.) Ты не учила грамматики… Ты знаешь, что за остроумный прибор эта грамматика? Это сапоги, которые до того
Варя не решилась заговорить. Только интерес ее к графу разгорался все больше и больше, и нервы