мертвенным светом на застывшем лице стоял, прислонясь к стене, Струков. Только зрачки его глаз, неподвижно устремленные в одну точку, мерцали живым и еще мятежным блеском… Казалось, вся истлевшая от нестерпимой муки душа сосредоточила свою последнюю силу в этих глазах и догорала тревожным, колеблющимся, мелькающим в каком-то испуге огоньком.
Херес был не тронут. Около недопитого стакана с чаем лежал револьвер, на письменном столе — кругом исписанный листок почтовой бумаги.
За непроницаемой гардиной послышался стук… Струков оставался неподвижен. Через минуту стук повторился, можно было различить, как барабанили пальцем по стеклу и кто-то звал вполголоса… Струков равнодушно повернул голову, как будто это было так и надо, чтобы в два часа ночи стучали в окно, — равнодушно сделал несколько шагов и поднял гардину. И вдруг его лицо, похожее на безжизненную маску, преобразилось. Какое-то исступление, какой-то тоскливый восторг не скрасили, а исказили его черты… В туманном от пыли месячном освещении выделялась характерная фигура доктора.
— Впустите же, пожалуйста, — зорко всматриваясь сквозь стекло, гозорил он, — я чертовски устал и хочу есть, пить, спать… что угодно. — И продолжал уже в передней шумным, притворно-веселым голосом: — А я таки не утерпел, сбегал к тому мужичонке, помирил его с Брюнчиком… и с собою… Даже водки с ними выпил!.. А оттуда к вам… и есть страшно хочется…
Струков молча ввел его в кабинет.
— Эге! И огнестрельные припасы!.. И письмо!.. — воскликнул доктор. — Алексей Васильич, побойтесь вы бога. Почему? Зачем? Что такое случилось? Фу, какой вздор! Позвольте-с… это мы приберем в ящик… Сюда?.. Письмо… Оставьте его на память. Ба! И вино, и сыр… Отлично! Теперь садитесь, и давайте выпьем. Я нынче выпью… Застрелиться никогда не мешает, но с толком, друже, с расстановкой, как говаривал покойник Фамусов.
Струков как сел на диван, так и не мог подняться. И не мог выговорить слова от мелкой, не перестающей дрожи во всем теле. И как несколько часов тому назад он был не в состоянии отвести глаз от доктора, так и теперь; но теперь вся душа его трепетала от невыносимого презрения к самому себе, от мучительной любви к этому человеку.
Григорий Петрович поднес к его губам стакан с вином, заставил выпить.
— Я не только оттого… Я за все… за все… хотел расплатиться, — трясущимися губами прошептал Струков, — но вы раздавили меня как червяка…
Доктор больно сжал его руку.
— Послушайте, — сказал он тихо и без всякой веселости, — послушайте… Я сто раз думал, что меня раздавили как червяка, и, вот видите, — жив. Я стал помнить себя с этим чувством бессильного отчаяния… Сначала детского, бессмысленного, но тем неменьше отравлявшего жизнь. Помните, Наталья Петровна спросила, шутя, отчего я — простой казак, а лицо у меня аристократическое? Меня и в станице дразнили подзаборным панычем. Фамилия моего отца не Бучнев. Один из моих братцев, не по матери, конечно, — птица высокого полета. В станице, в гимназии, где я воспитывался на таинственные средства… о, какие я давал клятвы отомстить за мать, за свое незаконное рождение. И только в академии понял, что это глупость. А потом… Хотите, расскажу о последующей карьере червяка? Слушайте… Или нет, лучше расскажу самое главное, — об остальном — вы читали сказочку Гаршина «То, чего не было»? Пошел кучер Антон, наступил сапожищем… и так далее.
Он встал, прошелся по комнате, отхлебнул из стакана и продолжал:
— Расскажу о главном. Была девушка… Называть ее не будем. Довольно вам знать, что случилось это в тридевятом государстве… как в сказке… Или, и назову… тоже по-сказочному — принцессой Милли. Скажите пожалуйста, любили ли вы по-настоящему? О нет, не так, не семейной любовью, не любовью мужа к жене, — в этом-то я не сомневаюсь, — а до экстаза, до превращения женщины в божество, с верою в ее нездешнюю силу, с мистическим очарованием от ее внутренней красоты и вместе от улыбки, от взгляда, от звука голоса, от простого движения руки?.. И если любили, отвечали ли и вам любовью? Снисходило ли к вам ваше божество? Чувствовали ли вы сладкий огонь ее поцелуев, тихий, счастливый смех, ласковую правдивость взгляда? — Он мельком взглянул на Струкова и невесело засмеялся. — Вы удивляетесь, что я выражаюсь так высокопарно? Ничего, это бывает. Больные, особенно с повышенной температурой, тоже так выражаются. Я лечил одного чахоточного… язвительный был малый, бурсак, элоквенцию терпеть не мог, и знаете, что заговорил однажды, незадолго до смерти. «О, сколь милы мне эти клейкие листочки на березе, и шум весны, и соловьиная песня…» Да каким чувствительным голосом! А Тургенева, бывало, читать не соглашался: приторный, говорит, у него язык…
— Продолжайте, — прошептал Алексей Васильевич.
— Ну, вот-с… Я и сейчас так люблю, а она… Вообразите вы волшебный недоступный замок какой- нибудь. Огромной толщины стены, бойницы, решетки… и далеко, далеко. Проще сказать, нет в мире такой силы, чтобы войти туда, взглянуть, пожать руку… И она там. Навсегда там, поймите это. И нет прежней, гордой и сильной принцессы Милли, — есть униженное, измученное, больное существо… У этого существа день и ночь бьется разбитое сердце, день и ночь тоскует в смертной истоме оскорбленная всеми оскорблениями душа… А тело!.. Ах, какое маленькое, худенькое, надорванное лишениями тело… и огромные, зовущие глаза… — Доктор низко наклонил голову… Струкову послышалось заглушённое рыдание, — он и сам едва удерживался, хотя многое не понимал в этой сказке.
— Зовет! — с необыкновенным выражением воскликнул Бучнев. — Голос, голос этот, ни с чем не сравнимый, я слышу, я не забуду его… — И неожиданно закончил после нескольких минут молчания: — А впрочем, давайте выпьем.
Потом еще долго говорил и много пил вина. Но не пьянел, только лицо его становилось все бледнее и печальнее да на тонких губах беспрестанно бродила жалкая, беспомощная улыбка. Утром же встал как ни в чем не бывало, — в окно с поднятой гардиной, предвещая такой же, как и вчера, ветреный день, кровавым заревом светила заря, — и сказал:
— Ну, и довольно. И я пойду… Спите себе. И — «ни слова, о друг мой, ни звука»: Наталье Петровне никакой нет надобности знать о нашей с вами сшибке… Да и никому.
Затем остановился в дверях и, надвигая свой колпачок, прибавил:
— А знаете, ваша жена ужасно напоминает ту… принцессу Милли… Любите ее, берегите, а разные там подозрительные чувства… понимаете? оставьте это. И притом, ими не удержишь, — таких, как она, только и удержишь… знаете чем? Подвигом, Струков. Это именно для них написано, — и он пропел фальшивым голосом:
Мужества-то и недоставало Алексею Васильевичу. Недостало даже на то, на что он было решился одно мгновенье: остановить Бучнева, показать ему исписанный кругом листочек — свою исповедь, свою нехорошую тайну. Он только глубоко вздохнул, когда фигура доктора, отчетливо и одиноко вырисовываясь на зловещем багровом небе, скрылась наконец в степной дали, и, возвратившись в кабинет, сжег листочек. Потом, не раздеваясь, повалился на постель; вспомнил еще раз, что произошло в эту ночь, содрогнулся от внезапно пробежавшего озноба и вдруг заснул тяжелым, беспробудным, похожим на обморок сном.
— Барин!.. Барин!.. Алексей Василич… Алексей Василич!.. Проснитесь, пожалуйста… Огромная неприятность!
Струков с трудом расклеил глаза, увидел над собой помертвелое лицо прачки Василисы и встревоженного практиканта и вскочил в ужасе.
— Что такое? Что такое? — забормотал он. — Что-нибудь с доктором случилось?.. Где?.. Когда?..
— С каким там доктором, — с недоумением произнес практикант, — солдат Максим жену убил.
Алексей Васильевич как подкошенный упал на стул.
— У-би-и-л, злодей, у-би-ил, — заголосила Василиса, — топором порешил, голубушку… Чуть дышит.