забросит волю его выполнять, даже не ведаю.
— Ничего, батюшка, мы род служивый, — сразу приободрился Градимир. Ну не хотелось ему пока оседать в вотчине, молод еще. Впрочем, это с какой стороны глянуть, уж четвертый десяток разменял. — Батюшка, я проезжал мимо постоялого двора у Приютного… Твоей заботой?
— А ты думаешь, не ведаю, что уже второй раз Добролюб твою жизнь спасает?
— В третий, — глядя в упор на отца, поправил Градимир. — Не надо, батюшка. Все понимаю. Не скажу, что со всем согласен, но понимаю и… Спасибо за заботу. Поначалу как прознал… А потом… Кто знает, на что я буду способен за своих деток.
— Ну так и забыли про то. Твоего греха нет, а я отвечу перед Отцом Небесным, коли на этом свете никто цену не спросит.
— И еще, батюшка. Добролюба не вини. Негоже так-то за службу верную награждать. Хотел он того или нет, но все одно к одному вышло.
— Не буду.
— Слово боярина Смолина молви.
— Ты думаешь, что говоришь-то?! За безродного скомороха просишь слова боярского!
— Я тебе это слово даю, внучок, — вмешался Радмир. — И не за себя, а за род наш! — Голос зазвенел сталью, чего уж давно не случалось со стариком.
Лучше бы и не надо, потому как он тут же зашелся кашлем, да таким, что отпрыски заволновались. Но обошлось, быстро отпустило. Градимир бросил быстрый взгляд на отца и понял: Добролюб от наказания был недалек, но дед своей волей пресек все думы на корню.
— Иди, внучок, женка-то ждет, чай, тоже места себе все это время не находит.
Когда дверь за внуком закрылась, Радмир бросил строгий взгляд на Световида и проскрипел, сил уж на крепкий голос не осталось:
— Порушишь слово — проклятье от меня падет на твою голову, даже из могилы. Все ли понял?
— Батюшка…
— Крепко тот скоморох повязан с родом нашим. Он и не хочет, а судьба толкает, она мух ловит — так сами подталкиваем.
— Рассказывай, что прознала! — Смеяна вцепилась в руку служанки и повела ту в дальнюю горницу.
Лучше бы в сад, да только дождик зарядил, под открытым небом или в беседке не особо уютно. Батюшку, конечно, давно не видела и переживала за него сильно, но с ним ведь все хорошо. Сам он ничего сказывать не станет, а что да как там было — страсть как хочется узнать. Они тут только слухами пробавлялись, домыслами один невероятнее другого, а с батюшкой вернулись боевые холопы, которые были при нем неотлучно. Вот кто все доподлинно знал! Только негоже боярышне подходить к холопу с расспросами, полными любопытства. А вот холопка-прислужница — это совсем иное.
Один из боевых холопов все время оказывал Птахе знаки внимания. Да чего уж там — вздыхал по ней, практически не таясь. Вот ведь и на поле брани побывал, и воином считался не из последних, но перед этой пигалицей откровенно робел. Она же только изводила двадцатидвухлетнего парня. Вот и теперь без труда сумела вызнать все, что ей нужно, и упорхнула, оставив недоумевающего поклонника в одиночестве.
— Все как есть прознала. Помнишь ли, боярышня, того скомороха, что нас тут на заднем дворе развлекал?
— А как же. Когда мы с дедушкой в Обережную ездили — ну, когда в меня чуть стрела не попала, он уж хозяином постоялого двора был. — Ага, и гордости в голосок подпустила, еще бы: смертушка их стороной обошла, когда она бросилась батюшку спасать.
— Вот-вот, тот самый. Он в прошлую осень оженился на холопке своей. Полюбилась она ему, вот он ей вольную дал и под венец повел. Коли ты там была, то должна была, наверное, ее видеть, Голубой ее звали.
— Была такая, мне прислуживала. Ничего так, красивая. — Показалось Птахе или тень на юном личике мелькнула? А в голоске — что-то похожее на недовольство. Да ну, конечно же показалось! С чего бы это ей недовольной быть?
— Так вот. К лету у них дите народилось, дочка. Сказывают, Добролюб, скоморох тот, души в ней и в женке не чаял. А тут война. Налетели воины гульдские да пожгли подворье, всю его семью и холопов смерти лютой предали. Сам он едва живой остался. Пришел в себя, а ни подворья, ни семьи-то и нет. Самого изуродовали так, что от лица только маска звериная осталась. И сказывают, в нем самом зверь лютый проснулся. И пошел он мстить за семью свою, за любовь загубленную…
— Так-таки и любовь!
— А как же иначе-то. Нешто можно просто так извести столько народу?! Гульды уж пролом в стене сделали и готовились на рассвете штурм учинить, а Добролюб прокрался в лагерь ихний да потравил прорву народу. Наутро все уж в чистое переоделись, чтобы смертушку принять, а к ним выходит скоморох и несет весть, что гульды сегодня воевать не станут. Поговорил он о чем-то с твоим батюшкой. О чем, никто не ведает, да только после того разговора воевода начал готовить людей к бою. Следующей ночью Добролюба за стены отправили, а под утро у гульдов в лагере пороховой погреб взорвался. Батюшка твой сразу стрельцов в бой повел, крестьяне посадские и окрестные в стороне не остались, вслед за сотнями пошли. Как только воины гульдов отбросили, увели пушки в крепость, а что не смогли увести — порушили. Вот тогда-то конец войне, считай, и случился. Сил у ворога взять Обережную более не оставалось.
— И все это Добролюб?
— Ага. Да только сказывают, он и по сей день покою не знает, все за ладу свою мстит.
— Вот же долдонит одно — «любовь, лада»! Надоела уже!
Да что это с боярышней? Она ведь страсть как любит романы западников про такое читать. И славенские сказания, что в книги изложены, уж по сто раз перечитала… И пересказы разные с удовольствием слушает… А тут фырчит, как котенок недовольный!
— Точно тебе сказываю, Смеяна. Муж, коли любит, что угодно учинить сможет. Вот хочешь — я скажу Свистухе, чтобы залез на крышу терема и спрыгнул? Сделает, — убежденно проговорила Птаха.
— Ой ли?
— Спрыгнет. Вот скажу, что за него пойду, — прямо сейчас побежит!
— И думать не смей. Расшибется парень, а тебе только хиханьки, — заволновалась Смеяна. Забота о холопах у нее уж в кровь вошла, а Свистуха служил верно и исправно. Про его же безответную любовь всем было ведомо.
— Да какие уж тут хиханьки, коли слово держать надо будет.
— Вот скажу матушке, велит тебе и так за него пойти.
— Так я ведь это только для примеру, — не на шутку разволновалась девица. Свистуха, конечно, парень пригожий и ликом весь благообразный, и воин не из последних, да только не лежит к нему душа, что тут поделаешь.
— Ладно, пошутила я. Но и ты так больше не шути. Ишь удумала над парнем изгаляться. Иди уж.
Девка вышла, оставив боярышню одну. А на ту хандра напала. Спроси отчего, так и не объяснит. Нет, она понимала, что именно испортило ей настроение: рассказ о поруганной любви скомороха и то, что он люто мстил за это гульдам. Вот только кто бы объяснил, какая ей с того печаль? Ну да, видела она, как он на нее взирал, льстило его внимание сердечку девичьему. И там, на постоялом дворе, она специально до последнего лицо не открывала, а потом вовсю наслаждалась произведенным эффектом. И еще больше ликовало сердечко, когда она смертушки избежала, а он об этом прознал. Вид у него был тогда такой… такой… Ну прямо как в тех романах рыцарских, прямо как в рассказе Птахи! Словно он весь мир готов был за нее извести. Понимала она, что он никто против нее и надежды ему никакой нет. Да и сама о том вроде не думала: сладостно на душе, что вот так на нее взирают, и ладно. Так чего же сейчас-то?
До конца дня она ходила сама не своя. На подворье никак не могли взять в толк, что приключилось с вечно веселой и смешливой боярышней. А что тут скажешь, коли она и сама ничегошеньки не понимала? Однако пришло утро, солнышко разогнало тучи на небе, и на душе у девицы тоже посветлело, а лицо озарилось озорной улыбкой. Миновала хандра, ну и слава Отцу Небесному, не то уж думы появились, не