картины.
— Что она собой представляла? — спросил Торпенгоу.
— Это была помесь негритянки с еврейкой-кубанкой, и мораль ее была соответствующая; она не умела ни читать, ни писать и не считала нужным чему-нибудь учиться, но часто приходила вниз смотреть на мою работу, что весьма не нравилось нашему шкиперу, который вез ее для себя, а ему приходилось проводить большую часть времени на мостике.
— Понимаю. Вам было, вероятно, очень весело.
— Это было лучшее время моей жизни! Начать с того, что мы никогда не знали, плывем ли мы вперед или назад и будем ли мы живы каждый раз, когда море начинало бурлить. Когда же наступал штиль, то это был настоящий рай, в котором женщина растирала краски и болтала на ломаном английском языке, а шкипер поминутно прокрадывался вниз и подстерегал нас, уверяя меня, что он боится пожара и потому часто наведывается на нижнюю палубу. И мы никак не могли предвидеть, когда нас застанут врасплох, и при этом, имея грандиозную идею, я располагал для ее осуществления всего только тремя красками.
— А какая же это была идея?
— Я взял ее из строк Эдгара По:
А все остальное мне дало море… Я написал эту борьбу демонов и ангелов в зеленых волнах над обнаженной, грешной, захлебывающейся в этих волнах душой, и женщина служила мне моделью как для демонов, так и для ангелов, морских демонов и морских ангелов, заметьте, а также и для полузахлебывающейся души. Словами этого не описать, но при хорошем освещении на нижней палубе эта картина была действительно превосходна. Она имела семь футов в вышину и четырнадцать в длину.
— И эта женщина так вдохновляла вас?
— Она и море вместе, да! В этой картине было много погрешностей в рисунке. Я прибегал к нелепым ракурсам из одного озорства, но при всем том это, несомненно, лучшая вещь из всего, что я написал… А теперь это судно, может быть, пошло на слом или же пошло ко дну вместе с моей картиной… Эх, славное это было время!..
— Ну а чем же ваше плавание кончилось?
— Мы пришли в порт, и судно стали грузить шерстью, но даже грузчики старались не заваливать тюками мою картину. Я полагаю, что их пугали глаза демонов.
— А женщина?
— О, она тоже боялась их! Она имела даже привычку креститься перед тем, как сходила вниз посмотреть на картину, когда она была закончена… И всего только три краски, и ничего больше, и море под ногами, и небо над головой, и бесшабашное волокитство под носом у старого шкипера, и надо всем — постоянный страх смерти… О, Боже!..
Он бросил рисовать и устремил свой взгляд куда-то в пространство.
— Почему бы вам не попробовать написать что-нибудь в этом духе теперь? — спросил Нильгаи.
— Потому, что этого рода вещи не достигаются постом и молитвой. Дайте мне грузовое судно, и кубанскую еврейку, и новую идею, и ту прежнюю жизнь, и тогда я, может быть, напишу.
— Ничего этого вы не найдете здесь, — сказал Нильгаи.
— Нет, не найду… — И Дик захлопнул альбом и встал.
— Здесь жарко, как в бане. Откройте окно кто-нибудь!
Подойдя к окну, он высунулся из него и стал вглядываться в темноту, окутывающую город там, внизу. Их меблированные комнаты находились значительно выше соседних зданий, и из окон открывался вид на сотни крыш и дымовых труб с вращающимися по ветру колпаками, похожими на присевших кошек. В северной части города огни цирка Пиккадилли и Линчестр-Сквера бросали темно-медный отблеск на черные крыши домов, а в южной мигали вереницы огоньков вдоль Темзы. Поезд с грохотом промчался по одному из железнодорожных мостов и заглушил на мгновенье смутный уличный шум. Нильгаи взглянул на часы и сказал:
— Это ночной парижский экспресс. Можете ехать на нем в Петербург.
Дик совсем высунулся из окна и смотрел вдаль за реку. Торпенгоу подошел к нему, а Нильгаи сел за рояль. Бинки развалился на диване с таким видом, как будто его никто не смел потревожить.
— Что, друзья, — обратился Нильгаи к двум парам плеч в амбразуре окна, — разве вы никогда не видели Лондона?
В это момент буксирный пароход на реке дал резкий гудок, причаливая к пристани со своими баржами; шум переговоров долетел до окна комнаты, Торпенгоу слегка тронул Дика локтем и сказал:
— Хорошее место для наживы, но скверное — для житья, не правда ли, Дикки?
Продолжая глядеть в темноту, Дик отозвался словами одного небезызвестного полководца:
— Какой чудесный город для грабежа!
Бинки почуял, что сырой ночной воздух щекочет его ноздри, и жалобно чихнул.
— Мы простудим Бинки, — сказал Торпенгоу. — Отойдем!
Они отошли от окна, предварительно закрыв его, чтобы не простудился Бинки.
— Дай человеку место протянуть ноги, мистер Бинки, — сказал Дик, разваливаясь на диване, ласково щекоча бархатные ушки Бинки и зевая во весь рот.
— Этот комод совершенно расстроен, — сказал Торпенгоу, обращаясь к Нильгаи, — никто, кроме вас, к нему не подходит.
— Нильгаи играет, только когда меня нет дома, — заметил Дик.
— Это потому, что вас всегда дома нет, — ответил Нильгаи.
— Ну, пойте же, Нильгаи, пусть он послушает, — сказал Торпенгоу.
процитировал Дик одну из надписей Торпенгоу в книге Нунгапунга.
Нильгаи засмеялся. Пение было одним из его светских талантов, хорошо известных в дальних краях.
— Что же мне петь? — спросил он.
— Вашу любимую песню, — ответил Торпенгоу.
— Нет! — резко возразил Дик, так что Нильгаи широко раскрыл глаза от изумления. Правда, эта старая песня не отличалась особой мелодичностью, но Дик слушал ее десятки раз, не протестуя. Не проиграв прелюдии, Нильгаи сразу затянул те мощные звуки, которые сзывают и волнуют сердца всех морских бродяг:
Дик беспокойно повернулся на диване; ему казалось, что он слышит, как «Барралонг» рассекает