я очень молода — мне было неполных двадцать. — Деточка, я просто очень старая и к тому же слепая». Мы очень подружились в эту страшную осень 41-го и зиму уже 42-го. И тогда-то я узнала от нее про вас, ваших родителей, про ваших братьев… Она очень любила говорить про всех вас. А вы были ее любимцем — ведь самый маленький! Ежик жил недолго, да и Зоя Дмитриевна ненамного его пережила. К нам подселили еще одну женщину, еврейку. Очень милую. Какое-то время мы жили втроем. Ваша бабушка была уже очень слаба. Незадолго перед кончиной она дала нам тридцать рублей и попросила ее отпеть после смерти. Но вы сами понимаете — какое там отпевание зимой 42-го! Когда она умерла на своей кровати, эта женщина- еврейка закрыла ей глаза и сказала: «Простите меня, Зоя Дмитриевна, мы не можем исполнить вашу просьбу так, как вы хотели. Но как могла, я это сделала. Я некрещеная, но я помолилась за вас». Потом за ее телом пришли и унесли. — После большой паузы она добавила: — Мы с Эдуардом Адольфовичем не раз обсуждали: найти вас и рассказать все это или не стоит? Мы, разумеется, заочно вас знали. Мы знали, что была еще жива ваша матушка. Как бы она это все восприняла? И вот теперь вы пришли сами.
— Спасибо, — сказал я. — Большое вам спасибо, что я все это узнал. Спасибо.
Так проклятая пиковка дорассказала мне историю с Зоей-первой. Зои-второй, моей мамы, к этому времени уже не было в живых. О Зое-третьей еще никто не помышлял. «Зоя» по-гречески — «жизнь». Блокадный облик моей бабушки запечатлен в стихах Заболоцкого 47-го года. Жена Заболоцкого, Екатерина Ивановна, жила во время блокады в том же ленинградском доме на канале Грибоедова и навещала слепую.
Сталин позаботился и о слепой бабушке Зое, и маме Зое, и о самом авторе стихов Заболоцком, отсидевшем в лагере…
XX
«Ах какая драма „Пиковая дама“»! Куда только не увлекала меня за собой. В поисках всяких ассоциаций и живых наблюдений, готовясь снимать уже в 86-м году все ту же вечную мою пиковую спутницу, я стал свидетелем прощания с актрисой МХАТа, народной артисткой СССР Анастасией Платоновной Зуевой. Сам Константин Сергеевич Станиславский, ценивший ее живое дарование, предостерегал: «Ради Бога, ни одного слова о моей системе Зуевой! Она начнет думать, как играть, — и все пропало. Если сороконожка задумается, с какой ноги ей пойти, она замрет навсегда».
Теперь о похоронах, точнее, о гражданской панихиде А. П. Зуевой в здании на Тверском. Так сказать, похоронное шоу. Софья Станиславовна Пилявская сказала, что накануне было отпевание — гроб с останками ночь был в церкви. «Там она была красавица! — сказала Зося в свойственном ей стиле. — Теперь не то». «Что же, Софья Станиславовна, меня не предупредили, что было отпевание? Я бы лучше туда пошел! Вы же знаете меня!» — «Виновата, Миша, виновата…» Я задаю себе вопрос: а почему я пошел на похороны Насти? Ведь не ходил же я во МХАТ на прощание со Станициным, Массальским и другими… Ведь и Виктор Яковлевич, и Павел Владимирович были как-никак моими учителями! А Зуева — нет.
Первое: я могу ходить на юбилеи и похороны только с чистым сердцем, повинуясь внутренней потребности. Со Станициным, Массальским что-то связывало, но многое разделяло по сути. Как-то так сложилось с Настей, которую, в сущности, я мало знал, а может, именно поэтому, что чувствовал лучшее в ней. Она была, несмотря на свой наив, живым человеком. Есть какая-то метафизика, что прекрасный стих Бориса Леонидовича Пастернака «Талант — единственная новость, которая всегда нова» — именно ей. Конечно, конечно, так бывает, что «предмет» для поэта лишь повод. К тому же лукавство и способность Пастернака увлекаться во многих случаях замечались Ахматовой и другими, близко знавшими Бориса Леонидовича. Он был увлечен плохим спектаклем «Мария Стюарт» во МХАТе (я не раз видел!), игрой Тарасовой в роли толстой, скучной, академической Марии и превознес ее до небес в своих стихах. Перевод-то был его, Пастернака, и он прозвучал. В те годы это для него, для всех было событием. Может, поэтому и стихи замечательные?
Зуева пригласила Пастернака на свой юбилей.
Так возникло письмо-стихи Зуевой. Так что не только из-за стихов я пошел на похороны. Не пошел же я к Тарасовой — стихи не хуже.
Настя была живым человеком. Те редкие встречи у Яншина, за ресторанным столиком в ВТО, когда мы, по-молодому весело, с матюшком, выпивали с ней (а ей ведь тогда было уже далеко за семьдесят); ее приходы на вечера в ВТО, интерес к жизни других людей — вот объяснение. Ну и конечно, — прости, Господь, прости, Настя, — похороны старой графини. «Никто не плакал. Графиня была так стара, что слезы были бы притворством».
Анастасия Платоновна была старше Анны Федотовны. Официально — под девяносто, а актер Костя Градополов шепнул мне, что она «зажала» шесть лет. Забавно. Гроб стоял на возвышении. Я поднялся по высоким бархатным ступеням (нет, не бледен, как сама покойница), смотрел на ее мертвое лицо. Веки слиплись, рот был чуть приоткрыт. Лоб и волосы прекрасны. Я поцеловал ее сложенные на груди руки.
Хорошо, что я пришел до шоу, когда в большом зале почти никого не было. Потом пришли те, кто принимал участие в суетных и несуетных увеселениях покойницы. И началось! Боже, что же это все такое! Бедная Настя, бедные мы! За что? «Партия и правительство высоко оценили…» — это Ануров, директор МХАТа, с длиннющими паузами. По тону скорбно, а сам не знает, что сказать. Потом замминистра культуры Зайцев лепетал «партия и правительство… искусство… Станиславский и Немирович… Коробочка… русская актриса… партия и правительство… народная артистка СССР… лауреат Государственной премии». От горкома профсоюза какая-то баба в черной кофте с люрексом. Тут начался цирк: «Антонина Платоновна Зуева… прощаемся… провожаем… в дальний путь». В зале ропот, кто-то шепнул: «Хорошо хоть, что не в светлый путь, как в картине Александрова».