подразумевается. Деление на основателей и примкнувших еще долго преследовало меня в «Современнике». Понадобился не один год, чтобы товарищи увидели во мне своего и околосовременниковские критики уже не считали меня паршивой овцой, которая все стадо портит.
Я болезненно переживал. Неблагодарно вспоминал Охлопкова, который в 57-м году не отпустил меня.
Уже после первого сезона, когда я сыграл Гамлета и вышли в центральных газетах рецензии Н. Крымовой, Н. Лордкипанидзе, М. Туровской с броскими названиями «Необыкновенный дебют», «Новый Гамлет», когда обо мне говорили, ходили на меня, когда я был отправлен на шекспировский фестиваль в Канаду, я имел наглость прийти к Охлопкову с просьбой отпустить меня в «Современник».
Он принял меня в кабинете, в том самом, где полгода назад решалась моя судьба. Вспоминая теперь это свидание, поражаюсь, как он меня не выгнал, не вышвырнул вон из кабинета, а затем и из театра. Он спокойно выслушал мои соображения. Выразив ему благодарность до конца дней моих за все, что он для меня сделал, я объяснил: новое дело, которое начал Ефремов, это дело моего поколения; принимают в нем участие мои товарищи по студии; я связан с ними единомыслием; я дал слово Ефремову, что, сыграв Гамлета, вернусь к нему; наконец, он мой педагог, учитель и… вообще.
— Николай Павлович, не сердитесь. Отпустите меня с миром и благословите, так сказать, на ратные подвиги.
Не знаю, что думал про меня Охлопков, и никогда не узнаю, но он терпеливо разъяснил, что Гамлет — это роль, которую можно играть годами, совершенствоваться, расти в ней и тем не менее не дорасти до нее никогда. Но стремиться к этому надо. Что будут у меня и другие роли. Что Ефремов и его ребята люди способные, но вообще это еще самодеятельность и неизвестно, что из этого получится в дальнейшем. Что мне еще надо учиться, а там у кого? Поэтому не стоит совершать столь безответственный поступок. «Подожди, перейти к ним ты всегда успеешь». На том и расстались.
Прошел еще один сезон 1957/58 года. Я репетировал у Дудина, у Толмазова. Праздниками были лишь спектакли «Гамлета», но и к этому я вскоре привык и, каюсь, воспринимал их как должное. Охлопкова я видел только на репетициях других пьес. Я часто заглядывал в зал, где репетировались «Садовник и тень» Леонова и арбузовская «Дальняя дорога». Он приходил всегда пунктуально, ровно в 11 часов. Все были уже на местах и ждали, каким он придет? Николай Павлович не давал привыкнуть к себе. Иногда он входил в зал в бежевом пальто из верблюжьей шерсти, на голове — английский берет, снимал коричневые лайковые перчатки и, поздоровавшись со всеми, говорил: «Господа артисты! К началу!»
На другой день стремительно влетал на репетицию в мятом пиджаке, в ковбойке с расстегнутым воротом — так, чтобы была видна морская тельняшка. «Все по местам! Поехали!» И проводил репетиции уже в другом образе.
Но и к этому я привык. Как привыкли Л. Н. Свердлин, А. А. Ханов к обещанным Лиру и Отелло, которых они никогда не сыграют. В конце сезона 58-го года я подал заявление об уходе. По закону его должны были удовлетворить через две недели. Меня вызвал в кабинет зам. директора Д. С. Долгопольский, «умный еврей при губернаторе» — директоре театра Н. Д. Карманове.
— Вам что, Миша, надо чтобы прибавили зарплату? Говорите прямо. Прибавим.
Я что-то объяснял про эстетику театра Маяковского и театра «Современник», лепетал про гражданственность и репертуар. Он смотрел на меня, как на идиота. Не верил. Я устал убеждать, доказывать, вообще уперся:
— Заявление подано. Есть закон. Театр не подвожу: везде или — я второй состав, или у меня второй состав.
Дмитрий Самойлович понял, что я всерьез закосил из театра. Так до конца и не разобравшись, что заставляет меня уйти от Охлопкова, от тарификации, от многого другого, что он считал ценным и нужным, сказал, что говорит со мной по просьбе Николая Павловича, но раз так, передаст ему мое заявление, а там уж как шеф решит.
— И решать нечего, закон есть закон, — твердил я.
Через две недели я был приглашен к Карманову. В присутствии парторга, председателя месткома и секретаря комсомольской организации я получил от директора втык за хулиганское поведение, выражавшееся в опозданиях на выходы, за злоупотребление спиртными напитками и прочие провинности. Представители треугольника и комсомольский вожак осудили меня за неблагодарность и зазнайство. В ответном слове я пытался восстановить истину, говоря, что опоздания даже не были зафиксированы в приказах, что «злоупотребляю» дома в свободное от работы время, что зазнайством не страдаю, ведь ухожу не во МХАТ или Малый, а в театр, который ведет трудную жизнь, существует на птичьих правах, даже не имеет своего помещения, ухожу, стало быть, по принципиальным соображениям. И вообще, раз я такой, как вы говорите, на кой черт я вам сдался, отпустите. И опять про закон.
— Мы вас вызывали, чтобы обсудить ваше поведение, — сказал Карманов.
Я снова про поведение: что не имею выговоров, что, напротив, имею благодарности в приказах за срочные вводы, — в одних «Аристократах» переиграл всех блатных и вредителей, когда те в запое были. Что имею даже медаль за освоение целинных и залежных земель, куда вместе с вами, Никита Давыдович, ездил и где на ваших, Никита Давыдович, глазах, дрожа от холода, трико натягивал, «Быть или не быть» колхозникам говорил, а ребенок в зале плакал: «Мам, а мам! Чего этот валет ругается?!» И в который раз про закон говорю, но «треугольник» и комсомол на меня даже и не смотрят.
— Что же касается закона, товарищ Козаков, на который вы все время ссылаетесь, то он гласит, что вы обязаны отработать у нас три года как молодой специалист. А вы только два отработали. Так что идите и подумайте о том, как вам жить дальше. У вас на это времени хватит. Целый год впереди. Не смею задерживать.
Через год я опять подал заявление об уходе. Еще будучи на гастролях в Риге весной 1959 года, — на последних гастролях с «Гамлетом» (до этого — Ленинград, Одесса, Львов), — я летал в Москву, где репетировал в «Современнике» первую свою роль в спектакле «Взломщики тишины» О. Скачкова, уверенный, что уж на сей раз меня никто не задержит в ненавистном теперь мне театре Маяковского.
В последний сезон по отношению ко мне проводили, что называется, политику кнута и пряника. То держали в черном теле, то дали роль самого Жака Ру, который сидел в тюрьме под спутником, то прибавили зарплату, то запрещали сниматься в кино. С Охлопковым я практически не сталкивался, если не считать очень коротких репетиций спешневской пьесы.
И вдруг за две недели до конца гастролей в Риге и до конца сезона Д. С. Долгопольский сообщает мне, что Николай Павлович хочет меня видеть, что живет он на Рижском взморье и что в моем распоряжении машина, которая меня туда доставит и привезет обратно в Ригу. Обалдеть!
Еду. По дороге думаю, что делать, если начнет уговаривать. А ведь не поддаться его обаянию куда трудней, чем базарить с Кармановым. Сколько раз я видел, как взбешенный актер или актриса шли к нему для решительного разговора, но стоило Охлопкову улыбнуться и сказать две-три ничего не значащие фразы, и от гнева и возмущения не оставалось следа. Глядишь, выходит из его кабинета улыбающийся человек, а потом сам удивляется: чему я радуюсь, ведь все осталось по-прежнему?!
Солнечный день на Рижском взморье — совсем такой же, как три года тому назад, когда я ждал Охлопкова в Переделкино, на даче Штейнов. Николай Павлович сидит на открытой веранде в шезлонге, в летней рубашке, седой, красивый. Усаживает, угощает фруктами и чаем как ни в чем не бывало. Как будто не дал год назад приказа Карманову удержать меня в театре правдами и неправдами. И не потому, что уж так ценил мое дарование или театр не мог без меня обойтись, а из престижных соображений: не хотел, не мог позволить, чтобы ему изменили. Сказал Карманову:
— Вы директор! Придумайте что-нибудь!
И тот придумал. И хотя Ефремов ходил хлопотать в министерство, доказывая, что закон о трехгодичной отработке создан для того, чтобы актеры из провинции не бежали в большие города, а тут-то случай другой, ничего не вышло.
— Козаков морально не устойчив, пьет, нарушает дисциплину, — все это, между прочим, Карманов излагал в присутствии большого начальства.
Ефремов на это — совсем как и я раньше:
— Так зачем он вам такой нужен? Тем более отпустите!
— Мы его перевоспитаем. Это наш долг. Три сезона должен отработать.