Но постепенно из слова рождается и понятие. Сначала — о западных буржуа. У Д. И. Писарева еще солидный bourgeois; у А. М. Скабичевского — по-русски: похожий на западного буржуа; у И. И. Попова: Он отрицал русскую буржуазию, а всех промышленников и купцов брал под скобку «кулака»; и вот в 90-е годы XIX в. Г. И. Успенский русским словом буржуй нарек русского кулака.
Мещанскую драму еще И. А. Гончаров называл буржуазной — на французский образец. Писатель обвинял разговорную речь в омещанивании («на сцене отвыкли говорить языком образованного общества»). Героиня романа П. Д. Боборыкина, говоря о мещанском быте, молвит: Есть жизнь будничная, буржуазная, пошлая. И она же, посмотрев в театре «Грозу», характеризует Катерину: Говорила своим мещанским jargon простые мещанские слова... Мещанство и буржуа как бы слиты в одном понятии.
Поляризация русского общества к концу XIX в. привела к несомненному разграничению понятий. Мещанство— достаточно широкое понятие, а буржуазия — особый класс. Публицистика окончательно определила ее место в социальном процессе и утвердила название буржуазия. «Средним сословием» стала интеллигенция, со свойственными ей в предреволюционные годы колебаниями и смятением чувств
Слово мещанство осталось как бы не у дел Но так лишь казалось. Внутренний смысл его теплился в самом наборе букв и звуков: мещ-ан-ин-ъ. Тот, кто занимает чужое место, кто мешает делу, кто живет по принципу «моя хата с краю...». Еще В. Г. Белинский хлестко определил эту середину, которая в нравственном отношении хуже крайностей. Это сословие, «которое на низшее смотрит с благородным презрением и чувством собственного достоинства, а на высшее с благоговением. Оно изо всех сил хлопочет быть их верною копиею; но назло себе остается каким-то средним пропорциональным членом, с собственною характеристикою, которая состоит в отсутствии всякого характера, всякой оригинальности и которую всего вернее можно выразить мещанством во дворянстве».
Однако то мещанство — только прообраз «настоящего» мещанства. В XIX в. все отчетливее в русском обществе формировалось представление о мещанине. Дома у себя я могу быть мещанином! — восклицает чеховский герой. Такое значение слова окончательно определилось на волне революционного движения как результат реакции на общие, социальные интересы людей. Мещанский ум, мещанские привычки, мещанская жизнь — такие выражения породило начало XX в. В публицистике М. Горького отчеканены были слова, заклеймившие мещанина, поставившие его по ту сторону новой жизни: «Мещанин — существо ограниченное тесным кругом издавна выработанных навыков, мыслей и, в границах этого круга, мыслящее автоматически».
Свою речь он любил затемнять книжными словами, которые он понимал по-своему, да и многие обыкновенные слова часто употреблял он не в том значении, какое они имеют. Например, слово «кроме». Когда он выражал категорически какую-нибудь мысль и не хотел, чтоб ему противоречили, то протягивал вперед пРавую руку и произносил: «кроме!» — так повествует А- П. Чехов о манере речи приказчика. Славянизм кроме (с ударением на последнем слоге) напоминает 'Риказчику бездонность кромешного царства — кромешный, кромешник образованы от предлога кроме. В одном этом слове не только автоматизм мышления, всегда охваченного одним-единственным словом-символом, не просто обращение к высоким славянским традициям, но и отражение единства мысли, слова и поведения — нерасторжимость их во времени, слишком конкретное восприятие всякой «отвлеченности».
Пока буржуазия оставалась «средним сословием», она, как интеллигенция и мастеровые, вербовалась из самых разных слоев общества. В речи этой среды отчасти сглаживались крайности, и она стала одним из источников городского просторечия. «В этом во всем,— справедливо заметил И. А. Гончаров, — и заключается истинная и великая разница между „beau monde' [высшим светом] и средним русским классом, то есть в цельности, чистоте и прочности русского образования и воспитания».
«Средний» стиль литературной речи жил в такой среде естественно, но понятие «средний класс» все время менялось. Изменялось, разумеется, и отношение к подробностям быта. Когда говорят о том, что старые слова заменяются новыми, забывают, что известная социальная группа своим предпочтением того или иного слова изменяла отношение к явлению или предмету, присваивая ему новый признак различения.
С 40-х по 80-е годы XIX в. слово серячки заменилось словом спички, приспешники — словом подручники (позже в употребление вошло слово подручные), выкладки — словом шпаргалки (или шпоры). Одни говорят панталоны, другие — штаны или брюки. Даже определения постоянно совершенствуются: нижнее белье последовательно сменило несколько определений, начиная с исподнего, затем нательного — к современному нижнему. Хотя все такие слова и приходят из бытовой речи разных социальных групп городского населения, вместе они развивают некую общую мысль. Сначала важен признак чисто внешний (из-под верхней одежды), затем — существенный (белье носят «на теле»), а теперь — отвлеченно, как указание на противоположность (верхнее — нижнее).
Предпочтительность слова часто определяет его судьбу. Слово сволочь поначалу обозначало всего лишь мусор, сволоченный в одно место. Слово собирательного значения, условный оборот, за которым не скрывается ничего порочащего. И. И. Дмитриев писал, например, о Пугачеве, который набрал казаков— всякой сволочи, еще не имея в виду порицательного смысла. Сволочь — толпа, событиями «сметенная» вместе. Еще не осудителен этот термин в первой половине XIX в. У В. А. Соллогуба, например, толпа слуг, лакеев... буфетчиков и прочей сволочи или всякая городская сволочь — неотчетливое по лицам и характерам сборище «подлых»... У Н. Г. Помяловского: Всякая мышь счастлива, всякая галка блаженствует, у всякой твари бьется сердце радостно. Не только люди, вся сволочь влюблена. Семантическое пересечение слов толпа, слуги, тварь... постепенно пропитывает слово сволочь смыслом, который в XX в. стал столь неприличным.
Наблюдатель конца XIX в. сообщает важные подробности: «Сволочь. Людям, не учившимся грамоте, разумеется, неизвестно, что сволочь есть имя существительное собирательное, позтому они сплошь и рядом обращают это слово как бранное к отдельным лицам, к животным и даже к неодушевленным предметам. Но странно, как в отношении этого понятия не велика бывает разница между темным простолюдином и человеком, так сказать, образованным». Ирония обоснованна, ведь все дело в отношении к слову. Как обычно случается с такими словами, этимологическое значение, исходный образ со временем исчезает. У Дмитриева, например, и слово негодяй употребляется еще в исконном смысле и значит 'не годный (ни для чего)': при первом осмотре новобранцев одного отмечал в гренадерский убор, иного во фрунтовые, иного в негодяи.
Перенесение слова с «вещества» на обозначение человека вообще свойственно неразвитому сознанию. Это тенденция, противоположная публицистической (назовем ее так) тенденции к обожествлению человеческой личности, что требовало словесных и образных уподоблений человека Богу. Вот еще один пример: «Понятие, заключающееся в слове дрянь, чрезвычайно обширно и из мира вещественного очень удобно переносится в мир нравственный и умственный» (Ф. М. Достоевский). Тот же принцип порочащей оценки: негодяй... сволочь... дрянь...
В. А. Соллогуб в повести «Тарантас» (1845) описывает еще всякую пеструю дрянь в виде товара... Через четверть века M. Е. Салтыков-Щедрин вопрошает: «Что такое дрянь') В просторечии слово это прилагается преимущественно и даже исключительно к явлениям мира вещественного. Всякое вещество, вследствие разложения или принятия в себя чуждых примесей, потерявшее свой естественный, здоровый вид, называется дрянью... Злонамеренный человек, которого назовут дрянью, скажет: „Нет, ты врешь, я не дрянь, я скотина!'; глупец, в свою очередь, возразит: „Да помилуйте, какая же я дрянь — я просто дурак!'; один тот, от которого „ни шерсти, ни молока', смолчит, ибо почувствует, что в глазах его при слове дрянь действительно как будто бы просветлело. Таким практическим указанием пренебречь невозможно».
Необходимость выражения отрицательных сторон личности и человеческой деятельности порождало переосмысление подобных слов. Отталкиваясь от бытовых слов, но переиначивая их смысл, публицистика всегда оттеняет противоположности. Вот как делает это Н. В. Шелгунов: «Вы говорите накипь. Нет, не накипь, а только подонки той самой собирательной посредственности...» (более раннее написание слова— поддонки). Образ, как мы видим, все тот же, которым русская мысль награждает бесполезную претенциозность: 'мусор'...
Есть и другие обозначения тех же поддонков, но уже из «хорошего общества». В этих обозначениях нет, правда, сквозного народного образа — представления о мусорности и дряни. Самым смыслом своим такие слова как бы отслаивались от чужеродных, заимствованных: от французских типа вивёр и английских вроде денди. При отсутствии вкуса — пошляк, но если с претензией — пшют... хлыщ... фат... пижон...— всё