Еще более непосредственный.
Во-первых, потому, что теперь воду нам стали носить немцы, а не Федот. Дело, в общем, понятное. Одно дело помочь бабушке в благодарность за чай, другое — наполнять рукомойник для самих себя.
Во-вторых, оказалось, что и без Вовкиных диверсий пленные нередко пользуются отхожим местом, а
предыдущие наблюдения Федота были просто доказательством их терпения. Теперь терпеть никто не понуждал.
Не раз и не два бабушка проклинала себя! То был тихий рай, а вдруг ее мирные владения превратились в беспокойное хозяйство. Ведь каждый очередной гость проходил мимо нашего крыльца, каждый вежливо здоровался, каждый потом так же вежливо благодарил, перед тем громко постучав пипкой рукомойника и тщательно вымыв руки.
Бабушка даже выучила одно немецкое слово: «Битте». Пожалуйста, мол.
Ей говорили «данке» или «данкешён» — спасибо, большое спасибо. А она солидно отвечала:
— Битте, битте! — И порой неуверенно добавляла: — От меня не убудет!
В этой добавке смешивались исполненный человеческий долг и запоздалое сожаление от того, что разрешила немцам совершать их нескромные дела у себя под носом — не самое, как ни утешайся, достойное смирение.
А пленные резко приблизились к нам.
То они, как на общей фотографии, копошились на дороге, делая свою работу, и я не мог их всех-то отличить друг от друга, то вдруг они, порой неожиданно, стали возникать в опасной и смущающей близости: в двух-трех шагах, да еще и спешащие по известно каким делам.
Я видел их лица вблизи и постепенно понимал, что они отличаются от русской породы своей удлиненностью. У наших лица, как правило, круглые, у них вытянутые, у нас уши как пельмешки, а у них будто овальные блины. И носы, конечно! Чаще всего у них прямые, с горбинкой. Наш же человек, известно, курносый.
Не зная ни звука о предмете антропологии и даже слова этого не слыша, я своим детским непредвзятым взглядом устанавливал различия между двумя народами, склоняясь, увы, к расистским теориям и в то же время, по счастью, не ведая о них.
Как на крупноплановых фотографиях, немцы приближались ко мне, всегда улыбались, пытались выразить свою приязнь.
Один, совсем белобрысый, даже белесый худой дядька, справив свои дела и умывшись, задержался возле меня с довольной улыбкой и достал из грудного кармана фотокарточку. Бабушка, как разъяренная тигрица, тотчас выскочила на крыльцо с опаской, что могут зацепить ее тигренка, но белобрысый умиленно улыбался и показывал мне карточку, где он и его фрау с замороженными рыбьими глазами обнимали двух одинаковых, аккуратно подстриженных, с челками, таких же белобрысых, как он, немчиков. Я принял его жест доброй воли со сдержанной улыбкой, но немец не успокоился, приблизился к бабушке, дал ей фотографию, повторяя:
— Киндер, киндер! Цвай киндер! Потом сделал печальное лицо, проговорил: — Кёнигсберг! Бомбей! Ништ!
— Э-э, — попыталась посочувствовать бабушка. — Бомбят! Конечно! А вы чего лезли-то?
Но немец ее не понимал. Он ждал сочувствия и принимал за него бабушкины реплики. Повторял по- глупому:
— Чэго, чэго!
Тыкал в себя пальцем. Представился:
— Курт! — И повторил: — Цвай киндер! Бомбей!
А потом вдруг сказал горько:
— Гитлер капут!
Я это выражение слышал от немцев еще не раз и, среди прочих, от того зеленомаечного «дристуна». Всякий раз, проходя в скворечник, он говорил мне без всякого чувства и смысла:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
Будто это был пароль какой-нибудь. Вроде как я его в сортир не пущу без его «капута». А в скворечнике он пел. Эти его слова я до сих пор помню: «Дойчланд, дойчланд юбер аллее!» Тогда я, конечно, ничего не понимал, только чертыхался про себя. Теперь знаю, что это значит: «Германия, Германия превыше всего». Не такой-то уж и странный, выходит, был дерьмовый певец. Не признавал себя побежденным. В общем, этому я ни на полногтя не верил, а того белобрысого Курта мне жалко стало. В конце концов, это же действительно Гитлер виноват, что двух белобрысых немчиков, сыновей Курта, теперь «бомбен» самолеты с красными звездочками на крыльях. Но вот когда наших «бомбен» — кто их жалел?
Курт приходил еще раза три. После клозета присаживался на корточки напротив меня, выскакивала бабушка, он кивал ей, давал понять жестами, что только посмотрит. Смотрел на меня и смахивал слезу. А я чувствовал себя просто идиотом. Да любой бы на моем месте извелся: присел напротив тебя взрослый дядька, смотрит и плачет. Будто я виноват в чем-то.
Я, конечно, немного-то терпел. Не из уважения, нет. Из жалости. Потом спрашивал:
— Бомбен?
Раза два Курт ответил:
— Бомбен.
Потом сказал:
— Найн.
Даже совсем несмышленые дети слушали во время войны радио, и хорошо давалась нам география в те несладкие дни. Я же к девяти годам к несмышленым себя не причислял, полагал и знал: Кёнигсберг наши взяли. Значит, и пленным объясняли там, где они ночуют, про события на фронте. Курт знал, что больше его город не бомбят. Но веселее он не стал.
Понятное дело.
19
С тех пор как пленные немцы так опасно приблизились к нашему жилищу, мама и бабушка строго наказали, чтобы я за руку с ними, не дай бог, не здоровался и ничего от них не брал. Никаких там конфеток, печенья или вдруг игрушки.
— Еще вдруг отравят! — восклицала бабушка.
Мама ее поправляла:
— Отравить не отравят, но какую-нибудь свою заразу передадут.
Это уже звучало научнее. По крайней мере, убедительнее, ведь немало мы наслышались про иезуитские зверства фашистов.
Я ничего и не брал. Хотя звучит смешно. Они же ничего и не давали. По простой причине — ничего у них не было.
И все-таки однажды я согрешил. Да и как!
Среди пленных был немец Иоганн — удивительно, но ни одного Фрица или Ганса так среди них и не обнаружилось — немолодой дядька с лицом сероватым, усталым и очень морщинистым. В общем, по возрасту он подходил к тому старому капитану с оттянутыми коленками на галифе, но вот только раса не та. И возраст, и рост одинаковы. Но если наш круглолиц и курнос, то этот — носатый, с лицом узким и не очень приятным.
Пару раз он пробовал заговорить со мной, но русских слов совсем не знал, Федот возлежал далековато — на травке у калитки, и никак у нас общение не клеилось. И вдруг однажды склеилось, да как! В одностороннем порядке. Выйдя из сортира и помыв, ясное дело, руки, этот старый пленник подошел ко мне и произнес, показывая на себя:
— Йоганн! Капитулирен! Киндер! Найн криг!