Лишь отошла земля родная,в соленой тьме дохнул норд-ост,как меч алмазный, обнажаясредь облаков стремнину звезд.Мою тоску, воспоминаньяклянусь я царственно беречьс тех пор, как принял герб изгнанья:на черном поле звездный меч.24 января 1925; Берлин
Люблю я гору в шубе чернойлесов еловых, потомучто в темноте чужбины горнойя ближе к дому моему.Как не узнать той хвои плотнойи как с ума мне не сойтихотя б от ягоды болотной,заголубевшей на пути.Чем выше темные, сырыетропинки вьются, тем яснейприметы, с детства дорогие,равнины северной моей.Не так ли мы по склонам раявзбираться будем в смертный час,всё то любимое встречая,что в жизни возвышало нас?31 августа 1925; Фельдберг (Шварцвальд)
Я умер. Яворы и ставнигорячий теребил Эолвдоль пыльной улицы. Я шел,и фавны шли, и в каждом фавнея мнил, что Пана узнаю:«Добро, я, кажется, в раю».От солнца заслонясь, сверкаяподмышкой рыжею, в дверяхвдруг встала девочка нагаяс речною лилией в кудрях,стройна, как женщина, и нежноцвели сосцы — и вспомнил явесну земного бытия,когда из-за ольхи прибрежнойя близко-близко видеть мог,как дочка мельника меньшаяшла из воды, вся золотая,с бородкой мокрой между ног.И вот теперь, в том самом фраке,в котором был вчера убит,с усмешкой хищною гулякия подошел к моей Лилит.Через плечо зеленым глазомона взглянула — и на мнеодежды вспыхнули и разомиспепелились. В глубинебыл греческий диван мохнатый,