Достижениями сельского хозяйства был увешан и навьючен весь люд, выхлестнувший из поезда и затопивший здание вокзала, через которое надо было пройти, чтобы выйти в город и далее — на ближайший рынок.
Искусство давило и поражало, нависая прямо над лестницей громадной картиной во весь лестничный пролет. Я чуть не загремел вниз, выворачивая шею, чтобы снова и снова самим позвоночником ощутить прожигающий взгляд генералиссимуса.
Технический прогресс караулил впереди.
Я уже умел вполне бегло читать и в зале ожидания крутил головой во все стороны, используя по максимуму свое недавно приобретенное умение. Вывеску “Полуавтомат для чистки обуви” я прочитал несколько раз, не очень веря своим глазам. “Газеты и журналы”, “Буфет”, “Комната матери и ребенка” — все вокруг было вполне понятно, но этот полуавтомат был чистой фантастикой. Я догадался, что это и есть тот самый технический прогресс, с помощью которого мы в два счета догоним и перегоним Америку.
Мне пришлось ускользнуть из-под опеки и подобраться к техническому чуду поближе. На железном боку агрегата висела инструкция. “Всуньте в прорезь 15 коп. (дело происходило до хрущевской реформы 61 -го года), откройте дверцу, возьмите щетку и гуталин и почистите обувь”. Тут меня снова крепко взяли за руку, и мы вышли в город.
Я вприпрыжку весело поспевал за своим провожатым, крутил лопоухой башкой и лыбился во всю щербатую пасть… В какой-то момент я освободил руку и, чтобы избавиться от властного захвата, принялся ею размахивать. Мне это понравилось, и вот я уже крутил руками, будто двумя пропеллерами, подстраивая это вращение со своим подпрыгивающим скоком. Мне казалось, что я нашел именно те движения, которые необходимы для полета. Надо только посильнее крутить пропеллером и все время чувствовать приподнимающую тебя радость. Вот честное слово: еще чуточку — и я взлечу…
— Не маши руками, — одернул меня дядя.
— Почему?
— Ты хвастаешь, что у тебя на руке часы, а хвастать — нехорошо.
Я даже задохнулся от сокрушительной несправедливости услышанного.
— Пожалста! — Я отстегнул часы, которые дядя дал мне поносить на сегодня, и протянул их ему.
Я представлял, как снова начну всю свою предполетную подготовку, а потом взлечу и докажу, что часы здесь ни при чем…
Настроения не было даже на прискок, не то что на кручение пропеллера.
— Без часов не машется? — удовлетворенно подначил дядя.
Уже тогда я точно понял, что взрослые — совсем не умные, а их всезнающие улыбочки, с которыми они поглядывают на нас из своего верхнего мира, свидетельствуют не о какой-то необыкновенной мудрости, а всего лишь о непроходимом самодовольстве…
Потом и до сегодня неисчислимое количество раз меня толковали, объясняли и комментировали — практически всегда невпопад. Раньше я частенько протестовал, выходил из себя, что-то доказывал. Позже чаще всего отворачивался. Зачем мне люди, которые заранее знают обо мне все что можно и при этом — не так, как есть?
Тот незначительный эпизод из детства вывернулся для меня в стойкий иммунитет к чтению в чужих душах. По крайней мере, я железно запомнил, что в подобных читках результат всегда предположительный и поэтому лучше всего к нему добавлять слова “может быть”. А всего лучше — не считать чужую душу открытой книгой и не читать в ней.
А если интересно?
Спроси. Может быть, тебе ответят. Возможно — правду…
Если бы тем летом перед седьмым классом нас спросили о Тимкиных уроках рисования, то мы могли бы сказать чистую правду о том, что в этих его занятиях не было еще никакого распутства, да только — кто бы нам поверил? Поэтому мы помалкивали, а вместе с нами и все остальные соучастницы и хранительницы Тимкиной тайны. Впрочем, вполне возможно, что кто-нибудь считает развратом именно то, что Тимка и практиковал той порой…
Осенью художественная студия Тимки переместилась с природы в большую горницу шелапутного семейства Шидловских, потому что квартирка Галины Сергеевны попросту не вместила бы всей той роскоши, до которой Тимка дошел в своем ремесле. И вот тогда уже сбылись наши мечты.
Многочисленные братья и сестры Шидловские совершенно не стеснялись наготы и прикрывались одеждой только от дружного осуждения окружающих и еще, может, от холода. Сама хозяйка дома тоже могла выскочить по домашним делам из дому во двор в чуть застегнутом халате или сарафане, да и застегнутом только для успокоения случавшихся за забором соседей.
— Стыдоба какая, — плевались ей вслед поселковые женщины.
— Ясное дело — язычница, — соглашались с женами наши мужики, сплевывая больше для вида и как-то даже восхищенно. — Цыганская кровь.
Любая дружба с большим и безалаберным семейством немедленно вызывала к жизни нудные воспитательные проработки в школе и дома, и потому с Шидловскими дружили втихую, а гостевания в их дому всячески скрывали от взрослых, чтобы только не навлечь на свою голову невразумительные нотации с поджиманием губ и с попыткой туманными намеками связать между собой эмоциональные восклицания “какой срам” или “какая грязь”… Нам тоже приходилось скрываться, потому что той осенью мы всякий вечер норовили улизнуть к Шидловским. А началось это, когда Нюрка Шидловская из десятого попросила Тимку сделать ей портрет.
— Негде, — развел руками Тимка. — Мамка хворает, и у меня нельзя.
— Приходи к нам.
— А твои против не будут?
— Да ты что? Все будут рады.
— А можно тогда я с друзьями? — вспомнил Тимка свое давнее обещание.
Родительница Шидловских до ночи пропадала на разных заработках, родитель что-нибудь сторожил для того, чтобы выпить и вспомнить славное военное прошлое, когда он был еще цел и здоров. Весь дом был в нашем распоряжении на долгие вечера.
В большой комнате, где на ночь прямо на полу разворачивались матрацы для сна, мы все и размещались. Тимка раскладывал на столе рисовальные принадлежности — чаще всего карандаши, но пробуя уже свои силы и в красках, а старшие сестры Шидловские из девятого и десятого класса позировали сразу втроем, Тимка увлеченно рисовал, и мы смотрели во все глаза, сгорая внутренним жаром и страшно завидуя Тимке, которому дозволялось дотрагиваться до позирующих сестер — чтобы поправить руку, или иначе повернуть тело, или даже просто так. Иногда к трем своим сестрам, посмеиваясь над своим же чудачеством, присоединялась и Аннушка, закончившая школу уже пару лет назад и работавшая дояркой в колхозе. Она сразу же начинала командовать, расставляя сестер в картинные позы, и очень живописно становилась между ними сама, но долго не выдерживала и подбегала к Тимке посмотреть, что получается. Получалось здорово, но живые картинки все равно были лучше рисовальных, потому что на рисовальных Тимка попрежнему все внимание уделял фрагментам, пририсовывая к ним остальное почти намеком, а на самом деле и остальное было очень красиво. Все было красиво, а Аннушка — лучше всех.
Мешка, например, более всего восхищало то, что пышная и налитая до прозрачности, как осенняя антоновка, Аннушка была разноцветной — с белыми до плеч волосами и черными кудряшками внизу. Однажды он поделился своими восхищениями по поводу редкой Аннушкиной породы с Серегой, и тот вмиг развеял все Мишкины очарования.
В самый разгар роскошной осени очередной вечер у Шидловских не состоялся. Тимка как раз насобирал целую охапку желтых листьев, чтобы украсить ими свои модели, но в горнице царила мрачная тишина. Мы даже подумали, что учителя или другие взрослые несображалы что-то прознали и устроили всему семейству какой-нибудь разгоняй, однако в реальности все было много хуже.
Накануне отец семейства пропьянствовал ночь напролет на пару со старшим сыном, сбежавшим для