— Важнее в чем? — заинтересовался рыжий.
— Ну, в жизни… — Мешок прочертил рукой неуверенный круг в воздухе. — Во всем Божьем мире…
— А в чем эта важность-то?
— Ну… это как… как на стройке… как опалубка… писатель пишет, как опалубку строит, а жизнь что бетон — льется в нее, и получается этот вот Божий мир… А без опалубки бетон будет растекаться и застывать бессмысленной кучей… А поэты — еще главнее: в ихнюю опалубку жизнь первее всего и заливается.
— А если кто лабуду написал? Дрянь?
— Наверно, такая и жизня будет… Да кажись, такая чаще и происходит… Богу же некогда во всем разбираться — вот Он и заливает жизнь в то, что есть… Но если сильно хорошая книга, то Он это сразу увидит и тогда уже льет в ту опалубку, а плохие — побоку и стоят в пустоте…
— Интересный ты фрукт, да? И Бог твой интересно устроился… На легкую работку… Сам ничего почти не делает, да? Мы, значит, здесь придумываем вместо Него, как должно быть в жизни, а Он и соглашается, да? Он по нашим придумкам и направляет жизнь?..
— Ну так не надо худого придумывать, — заспорил Мешок. — Сами же худого напридумают, а Бога виноватят.
— И что этот твой Бог — и вправду не вмешивается в наши придумки, да?
— Не-е, он умней… У него есть люди, которые ему говорят, что надо исправить, когда мы тут совсем все зальем этим серым бетоном… в каменную кучу… — Мешок внутренне ахнул, перепугавшись, что проболтался, и зачастил, исправляя: — Правда-правда, я даже знаю одного такого старика: он может попросить, и Бог вмешается в наши выдумки и все сделает по просьбе.
— Красиво получается, да?.. Мне нравится… Честное слово… Значит, наша жизнь создается нашими же книгами, выдумками и иногда подправляется какими-то специальными Божьими людьми, да?..
— Наверное… Только у всех сила разная. В книгах — ого сила! И у этих специальных людей. А у выдумок любого другого — сила махонькая. Но вот если все, у кого махонькая сила, чего-то одного сильно захотят — наверное, все равно получится по-ихнему… Я в бабкиной книге читал, что если есть столько веры, сколько весу у горького зерна, то и этого хватит на большую гору… Главное в том, чего такого они захотят, потому что — именно это и будет…
— Так у тебя получается, что жизнь — это не то, что есть, да?.. а то, что должно быть по твоим выдумкам… по твоим желаниям, да?..
— А как же иньш?..
— Не в том смысл жизни, — бормотал под нос рыжий. — Не в том суть жизни, что в ней есть… а в пожелании, что должно быть… а в вере в то… — Он снова прикурил новую сигарету от старой, посплевывал с губы табачную крошку и сказал: — А ты своего старика — того, Божьего — тоже можешь попросить о чем захочешь, да?
— Не-е, о чем захочу — не могу, — еще на чуточку приоткрыл свою тайну Мешок. — Только о добром каком деле и чтоб — не для себя. Для себя — нельзя… Хотите, я для вас попрошу? Для вас — можно. Вот чего вы хотите, а?..
— Все, чего захочу? — засмеялся рыжий.
— Так вы ж худого не запросите? — подстраховался Мешок.
— Тогда попроси, чтобы мне дали нобелевку, — прищурился на вновь выглянувшее солнце поэт. — Знаешь, что это такое?
— Не-ет, — растерялся Мешок.
— Это премия такая, награда писателям, да?.. Не тревожься, — опять хохотнул рыжий, — очень хорошее дело… и хорошая премия.
— Это запросто, — перестал беспокоиться Мешок.
Поэт с восхищением разглядывал странного пацана, думая, как будет рассказывать про него знакомым и описывать в письмах, но и вполне предполагая, что все знакомые сочтут эту историю сплошной его выдумкой и ни за что не поверят, так что, может, и не надо ни писать, ни рассказывать.
— Ну, я пойду, — улыбнулся Мешок. — Не волнуйтесь — будет вам нобелевка.
Поэт расхохотался — и невероятно, но на на секунду поверил.
— Постой-постой, — остановил он Мешка. — Нобелевку пока особо не за что. Давай лет через примерно двадцать или двадцать пять, да?
— Ладно, — согласился Мешок.
— Только есть одна тонкость. — Поэт уже снова смеялся. — Нобелевку дают только живым писателям, да? Поэтому твой старик должен в придачу попросить, чтобы лет через двадцать — двадцать пять я был еще жив.
— Само собой, — пожал плечами Мешок…
Мешка не было всего каких-то десяток дней, но мы так обрадовались его возвращению, будто он отсутствовал целую вечность, а то и две.
Дальше лето покатило своими обычными тропинками, если не считать того, что Тимка, будучи всегда рядом, умудрялся все-таки быть как бы и в стороне. Мы вынуждены были признать, что в постоянных своих рисованиях с натуры он достиг завидной виртуозности — как в поисках натуры, так и собственно в рисовании. За летнее время Тимка необыкновенно вытянулся, заметно обогнав нас троих, — стал тонким и гибким, и теперь уже его многочисленные натурщицы вряд ли могли оправдать свои с ним исключительно художественные занятия тем, что мальчик, мол, маленький и ничего не понимает. Они и не оправдывали, а, наоборот, радостно выставляли свою напирающую на них красоту под его любования и совсем уж расцветали под ними. Тем более что летом для этой школы живописи было настоящее раздолье: где-нибудь в лесном закутке, в любом укромном местечке у озера, в самой озерной воде, чуть показавшись из нее, — только рисуй, только позируй, только зорко посматривай, чтоб не оказалось нежелательных очевидцев. Мы, рассматривая Тимкины наброски, в конце концов вынуждены были признать, что в его неослабевающих фантазиях про спасаемых им женщин без чувств что-то есть, и сами уже мечтали даже не о такой необыкновенной удаче, как землетрясение, в удобном завале которого запросто можно спастись вместе с красивой барышней в глубоком обмороке, — мы мечтали всего-то о том, чтобы Тимка взял нас помощниками на свои живописные сеансы. Ну, например, карандаши точить или что… Тимка обещал, но говорил, что это трудно — натурщицы не согласятся. Мы понимали, что трудно, но надеялись.
Удивительно то, что эти Тимкины занятия при такой вовлеченности в них болтливых девчонок все еще оставались тайной и для школьных приятелей, и для взрослых, иначе страшно было бы и представить шквал возмущений эдаким невиданным развратом.
Взрослые — и вообще дикие люди. Они что-то видят в тебе или что-то о тебе узнают, с ходу определяют причину — причем, как правило, самую неправильную из только возможных — и начинают эту выдуманную причину в тебе искоренять всеми силами и всей своей властью. При этом они самодовольно и безоговорочно уверены, что знают тебя как облупленного, имея в виду вовсе даже не тебя, а ими же выдуманные причины твоих поступков.
Чужое знание о тебе — это тупая непробиваемая стена.
Впервые я наткнулся на нее шестилетним мальком (наверное, натыкался и ранее, но или не слышал, или не понимал и потому не запомнил).
Мой взрослый дядя согласился взять меня с собой в город на целый долгий летний день. Там в городе на каждом углу продается мороженое, там где-то есть парк с каруселями, и туда иногда приезжает цирк. Все это я знал по рассказам своих счастливых сверстников, но даже не ждал себе каких-то особых удовольствий. Да мне их и не обещали. Достаточно уже того, что я окажусь в совершенно другом мире, набитом до отказа неведомыми звуками, красками и запахами.
Слово “радость” и близко не светилось с тогдашним моим состоянием. Скорее это была горячка, лихорадка, потрясение. Поезд отходил от поселковой станции в шесть утра, и всю ночь я не спал, а потом всю дорогу стоял у окна, расплющив лицо вагонным стеклом…
Вокзал в Витебске оказался громадным дворцом, где, точь-в-точь по словам горластого репродуктора, искусство соединялось с достижениями сельского хозяйства и техническим прогрессом.