недолговечнее дешевых женских колготок. Неизменны лишь визгливо-самоуверенный тон и нетерпимость к думающим иначе.
Поэтому нынешние сетования прессы на политическую наивность, даже тупость избирателей явно нетактичны. Это как если к Митрофанушке для разъяснения демократических ценностей приставить все тех же Кутейкина, Цифиркина и Вральмана, а потом удивляться, что парень так и остался, по сути, крепостником. Более того, ведь и кликушеский антикоммунизм многих журналистов очень смахивает на ненависть вынужденно завязавшего гражданина к тем, кто продолжает выпивать и закусывать. Неужели так трудно понять, что проголосовавшие за коммунистов совсем не хотят вернуться в унизительное прошлое? Они просто-напросто не желают жить в омерзительном настоящем! И если популярный ведущий дебильной телеигры при социализме ездил на трамвае, а теперь пересел на джип и построил себе виллу, это совсем не означает, будто реформы в России удались. Даже в блокадном Ленинграде были люди, евшие на завтрак черную икру.
Я далек от мысли обвинять свободолюбивую прессу в целенаправленном и злонамеренном разрушении государства. В большинстве случаев речь идет о другом: наша пресса оказалась не подготовленной к роли политической силы, а уж тем более — «четвертой власти». Возьмите хотя бы ее постыдно-науськивающую роль в сентябре — октябре 93-го, причем независимо от того, чью сторону она принимала. Это было очень похоже на подлое шпанистое подзадоривание: «А ну — дай ему! А вот и не подеретесь!» Подрались. До крови. Когда я читал газеты и смотрел телевизор в страшные дни, то мысленно как бы составлял список журналистов и деятелей культуры, которым теперь просто нельзя подавать руки. Но вскоре я сообразил, что проще было бы вообще отменить рукопожатие, как это делалось во время эпидемий чумы.
Я убежден, даже трагедия Чечни во многом связана со странной позицией нашей прессы, заголосившей о правах человека лишь тогда, когда президент решил повторить испытанную танковую атаку, но теперь уже на Кавказе. Если бы «четвертая власть» вспомнила о правах человека еще тогда, когда суверенитет предлагался национальным элитам в качестве легко усваиваемой пищи, когда сотни тысяч русских были согнаны с обжитых мест, сотни убиты на месте, а оружие бесконтрольно шло в Чечню и не только туда, — все бы сложилось, возможно, иначе. Почему же молчали? Где была совесть российской интеллигенции, в том числе и пишущей? Или думали, в случае открытого возмущения обобранных (чаще их называют почему-то «красно-коричневыми») можно будет обратиться за помощью к «дикой дивизии» — способ, еще царями испытанный. Взяли бы в заложники, например, роддом имени Грауэрмана, что рядом с парламентом, — и дело с концом! Но так или иначе, теперь перед многострадальным чеченским народом, как и перед не менее страдальным русским, — надо бы не за три другие власти извиняться, изображая федеральных солдат карателями, а признать и собственную вину. Да куда там! Это в торговом бизнесе всегда прав покупающий. В журналистском бизнесе всегда прав продающийся.
Мы все, люди пишущие, вольно или невольно очень виноваты перед своим Отечеством. Мне, например, до сих пор не дает покоя то обстоятельство, что моя повесть «Сто дней до приказа», написанная в 1980 году и опубликованная в 1987-м, была активно использована не для борьбы с недостатками армии, а для борьбы с самой армией как неотъемлемой частью государственности. Помню, через какое-то время после ее публикации в журнале «Юность» мне позвонили сверху и предложили возглавить — ни больше ни меньше — газету «Красная звезда». Я ответил, что не подхожу по званию — рядовой запаса. Тогда мне предложили возглавить какой-то общественный комитет по борьбе за профессиональную армию. На мой вопрос, а есть ли у страны с ее немереными границами возможность содержать профессиональную армию, мне ответили, что не в этом суть, главное — начать. В отличие от Горбачева ударение в слове «начать» поставили правильно. Но я отказался. И тем не менее когда я видел потом, как армию втравили в кровавые маскарады суверенизации, когда видел в «Новостях» сожженные танки на улицах Грозного, трупы наших солдат и наших же мирных жителей, а все это еще сопровождалось глумливыми комментариями, — я не мог отделаться от чувства собственной вины.
Да, конечно, нам не дано предугадать, как слово наше отзовется. Но если нам наплевать на то, как оно отзовется, народ еще не раз будет, пусть даже подзадориваемый штатными провокаторами, ходить на штурм «Останкино», а может, и возьмет когда-нибудь.
И еще одно соображение: объявив себя «четвертой властью», пресса действия трех прочих ветвей, но особенно законодательной, самой беззащитной, воспринимает с пренебрежительным сарказмом. Вот, мол, косорукие! Скажу больше, СМИ вообще усвоили некий насмешливо-капустниковый тон домжуровских тусовок, особенно когда речь заходит о явлениях и фигурах, не укладывающихся в ту цеховую концепцию прогресса, которая в данный момент возобладала в журналистской среде. Впрочем, наша пресса может быть и очень серьезной, но это если только речь заходит о ее корпоративных интересах. Вспомните, ведь разгул преступности она всерьез заметила, только когда погиб коллега В. Листьев. А прежде: ну что ж вы хотите — первичное накопление капитала, столкновение клановых интересов, об этом ясно в любом учебнике политэкономии написано!
Неясно, правда, почему же на эти самые учебники не ссылались, когда, захлебываясь, рассказывали людям, «чьи пироги пышнее»? Или другой пример. На экране жизнерадостный телекомментатор: «Убыточные предприятия? Значит, не умеют работать! Закрыть немедленно, а рабочие пусть переучиваются!» Логично? Вроде логично. Но спросите у него же про убыточные издания и в ответ услышите совершенно новую логику: «Ну, так это ж совсем другое дело! Журналистика в опасности!! Нужна государственная поддержка…» Но что же выходит? Вы, читающие, при капитализме корячьтесь, а мы, пишущие, свою четвертую веточку на социалистической деляночке обихаживать будем!
Кстати, заметьте, такое слово, как «справедливость», почти исчезло из словарей пишущих и вещающих людей! Зато все чаще стало появляться в речах политиков. Во власти все меньше (особенно в последние месяцы) становится «литераторов» и прочих «алармистов» — так В. Даль называл суетливых и безответственных крикунов. И наоборот, прибавляется число «заботников». Кого именно тот же Даль подразумевал под этим словом, полагаю, русскоязычному читателю объяснять не нужно. К чему бы это? Только ли к президентским выборам? Или дело в наметившемся обратном движении маятника российской истории?
И тут бросается в глаза одна знаменательная деталь: наша «четвертая власть» как личную опасность воспринимает малейшее укрепление трех остальных. Ведь, укрепившись и сработавшись, эти три могут резонно спросить: «А на черта нам четвертая? На троих как-то привычнее!» И понять их можно, ведь пресса сегодня норовит занять очень комфортную позицию: по отношению к обществу вела и ведет себя как власть — навязывает жесткий тип реформ, диктует геополитические симпатии и антипатии, контролирует кадровые вопросы, определяет законы поведения и даже мышления, а когда доходит до ответственности, вдруг оборачивается эдакой вольной художницей, подстригающей газон демократии и озабоченной исключительно процветанием свободы слова. Что же это за власть такая четвертая, если ни спросить с нее, ни переизбрать, ни назначить? Шалишь, быстроглазая!
Честно говоря, когда все начиналось, я по наивности думал, что пресса станет по отношению к руководству страны своего рода «свежей головой», замечающей ошибки и подсказывающей более верные решения. Но пресса решила сама пойти во власть, а во власти как во власти: первая может не только второй, но и четвертой так по сопатке дать, что только «шапки» с газетных полос посыпятся! Никакие заокеанские дядьки тогда не помогут… Тем более что свободе затыкать рот оппозиции «первую власть» учили не одуревшие от реорганизаций спецслужбы, а самые что ни на есть либеральные печать и ТВ. Кажется, научили-таки, запамятовав, наверное: те же Карл Радек и Михаил Кольцов пострадали не потому, что были плохими «коллективными пропагандистами и агитаторами», а потому, что хотели оставаться еще и «коллективными организаторами», когда этого от них уже не требовалось…
Нет, я не спорю, свобода слова — вещь замечательная, и эти мои заметки на газетной полосе — тому свидетельство. Но спросите онемевшего от утрат беженца или нищего, читающего только безумные ценники на недоступных витринах, спросите рабочего, полгода не получающего зарплату, или инженера, уволенного «по сокращению штатов» за полемику с директором, — нужна ли им свобода без цензурного слова. И узнаете, что если даже нужна, то исключительно для того, чтобы послать вас в самую нецензурную русскую даль. Да и какая это зачастую свобода слова? Скорее — полусвобода полуслова: выгодная с точки зрения «четвертой власти» информация печатается на первой полосе буквами величиной с кулак, а невыгодная — мельчайшей нонпарелью или вообще дается в игривом и абсолютно невнятном изложении. Тот же рабочий, воротившись с многотысячного митинга оппозиции и включив телевизор, вдруг выясняет,