На листке бумаги, в самом его верху, было четко выведено имя адресата, а дальше следовали прямые и извилистые линии, безжалостно перечеркивавшие уже готовые фразы. В комнате на седьмом этаже наступили сумерки, а у письма еще не было даже начала. Чтобы немного рассеяться, Золя встал из-за стола и направился к террасе, откуда открывался величественный вид на огромный город. Созерцание Парижа всегда вдохновляло Золя. Постояв немного, он уселся на широком тюфяке. Здесь, на террасе и на этом соломенном тюфяке, он не раз разрешал многие вопросы, сочиняя стихи, обдумывая письма друзьям… Как легко выходили из-под пера длинные послания в Экс и как трудно дается это письмо! И не удивительно! От этого письма зависит многое, может быть, вся его дальнейшая жизнь. Тот, кому оно адресовано, — величайший из гениев, человек, которому нет равных на земле и к которому, как к солнцу, тянется все молодое, вольное, любящее…
Может быть, с этого и начать? Золя возвращается к столу. Сумерки ему не мешают. Еще и еще раз переписана первая фраза, а за ней уже легче ложатся и другие строки. Письмо, наконец, закончено. В нем чувства и мысли всей его юности. Еще раз переписанное набело, оно звучало так:
«Виктору Гюго
8 сентября 1860 г.
Сударь,
часто говорят, что гений должен сознавать свой долг по отношению к молодежи, что одна из его священных обязанностей состоит в поощрении тех, в ком заложена божественная искра, а также в том, чтобы своевременно остановить каждого, кто ошибся в избранном пути. Молодой человек, который пишет эти строки, осмелился обратиться к своему горячо любимому поэту, гению, проявляющему заботу о юных, свободных, влюбленных.
Окончив коллеж и имея во всем свете только добрейшую из матерей, я хотел бы решительно обо всем иметь собственное мнение. В литературе, как нигде, много разных дорог. Я изучил все литературные направления и избрал, наконец, мыслителя наиболее глубокого, иначе говоря, я подчинился Вашим идеям, столь верным и столь справедливым, что еще ребенком воспринял их с верой энтузиаста.
Мне двадцать лет, и я верю, что во мне отзывается эхо того высшего голоса, который вдохновил Вас, и потому свои мысли я иногда воплощаю в мелодию песен. Но моя лира еще не вызывает ни свистков, ни аплодисментов. Одинокий и никому до сих пор не известный, я шепчу в уединении мои первые стихи, ступая без факела, часто ушибаюсь о подорожные столбы. Приходит день, когда это одиночество начинает тяготить. Эта стена еще не разделяет меня и толпу, и, однако, каково слышать вокруг себя только молчание? Стоять на месте, грустить и ждать похвал или порицаний, чтобы идти вперед или назад, если для этого есть еще время. Таково мое положение. Усталый, без чьих-либо наставлений, плетусь я, внезапно останавливаясь и оглядываясь в поисках путеводного факела. И тогда-то, сударь, я осмелился подумать о Вас. Робкий, безвестный юноша обращает свой голос к Вам — великому, знаменитому поэту нашей эпохи. Впрочем, в этом дерзновении я не вижу ничего необычного. Просто к своему учителю обращается ученик, мечтательный и пылкий юноша, преклоняющийся перед автором «Эрнани» и «Осенних листьев», поклонник свободы и любви и отдающий дань певцу этих двух божественных произведений. Не знаю, почему искусство приводит меня в восторг, но я твердо уверен, что эта моя очарованность не затемнит в Ваших глазах моих стихов.
Это мое послание, а также моя дерзновенность являются доказательством моего любовного восхищения Вашими произведениями и доверия к Вашей доброте. Пусть мой слабый голос вновь напомнит Вам, что Франция, которую Вы любите, всегда чтит своего поэта и что юные сердца, ищущие вокруг себя сочувствия, вынуждены покидать родину, чтобы улететь к Вам, в места Вашей ссылки.
Мне остается, сударь, извиниться за мою назойливость и за слишком длинную поэму, которую я Вам посылаю. Я знаю, как дорога каждая Ваша минута для нашей литературы, и я могу только сослаться на мое горячее желание быть узнанным Вами. Впрочем, я направляю Вам труд, без сомнения, очень несовершенный, труд начинающего поэта, который еще пока робко пытается сочетать гимн Миру и Любви, мало гармонирующими с современным политическим моментом.
Чтобы Вас заинтересовать моим героем, я сошлюсь только на то, что он вполне реален. Он не является случайным плодом моего воображения, он существует под солнцем, имея только две страсти — чистое небо и любовь. Пусть он найдет у Вас немного сочувствия. Я сообщаю это на всякий случай, чтобы Вы могли оценить достоинства и недостатки поэмы, и, несмотря на мою боязнь надоесть Вам еще больше, я осмеливаюсь просить у Вас драгоценных советов.
Примите, сударь, уверения в глубоком уважении самого смиренного из Ваших почитателей.
Золя не принадлежал к числу тех великих писателей, чье дарование во всей своей силе пробуждается уже в раннем возрасте. Читая вялые, подражательные строки его поэм, никак нельзя угадать будущего автора «Ругон-Маккаров». Духовное развитие Золя протекало медленно. И в двадцать лет он был наивен и ребячлив в своих взглядах на жизнь и литературу. Как на бога смотрел он на В. Гюго, с благоговейным трепетом преклонялся перед Мюссе, Байроном, Ламартином. Романтизм был для него эстетической нормой, философией и руководством к действию. Необыкновенной чистотой и целомудрием веет от юношеских писем Золя. И об этом нельзя не сказать, так как многие его биографы создали нелепую легенду о врожденном патологическом влечении к эротике, что сказалось будто бы на позднейших произведениях Золя. Нет! Золя-юноша долгое время находился под властью самых светлых романтических иллюзий. В юности он прочитал книги Мишле «О любви», «Женщина». Они произвели на него огромное впечатление. В письмах к Сезанну и Байлю часто упоминаются эти книги. Золя славит любовь, способную приносить в жертву эгоистические побуждения. Чувственной любви, которой всегда, по его мнению, присуща корысть, он противопоставляет чистую, целомудренную любовь. В этих рассуждениях, навеянных Мишле, легко увидеть и юношескую застенчивость и вместе с тем мечту о прекрасном и возвышенном. «Наше время не так уж материалистично… — пишет Золя Байлю, — любовь — чувство возвышенное, и оно присуще каждому». В отличие от своих сверстников Золя не стыдится своей целомудренности. Задумывая написать книгу, в которой он хотел бы рассказать о зарождении любовного чувства, он признается Сезанну: «Я любил только в мечтах, и меня никогда не любили по-другому». Или в другом письме: «Ты меня спрашиваешь о моих возлюбленных. Мои возлюбленные — это мои мечты».
Мечта о чистой, возвышенной любви была также мечтой о бескорыстности человеческих отношений.
Не удивительно, что первые произведения Золя, три его романтические поэмы, посвящены любовной теме. В общей сложности работа над ними продолжалась с весны 1859 до конца 1860 года. В середине 1861 года у Золя появилась мысль объединить их в одно произведение. «Я хочу объединить под общим названием «Три любви» следующие поэмы: «Родольфо», «Эфирная», «Паоло». Между ними существует определенная связь, известная градация страстей — от страсти чувственной, грубой до страсти идеальной, неземной. Первая часть — любовь ради любви, любовь без рассуждения, не отличающая душу от тела. Вторая — борьба тела и души. Ангел пытается сломать грубое начало, но не достигает цели. Третья часть — победа ангела, гимн чистой любви, освобожденной от земли и теряющейся в божественном лоне»[3].
Через некоторое время Золя отбросил название «Три любви» и остановился на более эффектном: «Любовная комедия». Новое название говорило и о новых увлечениях Золя — Данте и Бальзаком.
Как уже упоминалось, Золя не удалось опубликовать свои поэмы. И это было к лучшему. Увлечение прозой, успех «Сказок Нинон» побудили его навсегда оставить поэзию. Только в 1882 году Поль Алексис с разрешения автора опубликовал фрагменты поэмы в своей книге «Эмиль Золя». Это было в пору, когда Золя уже мог позволить себе подобную роскошь, — его слава романиста давно перешагнула границы Франции. Легко перенес он и суровый приговор своего ученика Мопассана, назвавшего стихи поэм «бесцветными и неинтересными как по форме, так и по содержанию». Да и у самого Золя не было никаких иллюзий в отношении качества юношеских стихов. Давая разрешение на их напечатание, он писал Полю Алексису:
«Вы у меня просите несколько фрагментов юношеских произведений, желая сопроводить ими очерк обо мне. Я обследовал свой архив и нашел там только стихи. Их набирается от восьми до десяти тысяч