нефтебаки?
— Утром прибыли, — сказала Полина Михайловна.
— Ну, хорошо, пусть утром, но ведь нефтебаки… Ничего не понимаю…
— А так понимать надо, — сказал Минаев, — что еще на сталинградскую землю не вступили, а уже боевое крещение приняли.
— Да я не о том… Я к тому, что… — начал Кудрявцев и вдруг резко оборвал себя.
Минаев продолжал рассказывать о своей встрече с будущей женой, но Кудрявцев уже не слушал его.
«Что же это получается, — думал Кудрявцев. — Нефтебаки немцы подожгли 16 октября. Нерчин был ранен и увезен в тыл 10 октября. Значит, когда Полина Минаева впервые вступила на сталинградскую землю и была направлена на Продольную улицу, то Нерчин в это время… Нет, не может быть… Но нефтебаки немцы подожгли все-таки 16 октября…»
И Кудрявцев снова стал сопоставлять и считать числа, кляня себя за эти подсчеты и не в силах отбросить неумолимую хронологию.
А Минаев рассказывал, как встретился он с Полиной Михайловной и как они полюбили друг друга, а потом поженились. Оказалось, что как раз в это время майор женился на Тамаре.
«Надо еще спросить, надо уточнить, — думал Кудрявцев. — Да нет, и так все ясно: ведь из тех сандружинниц, что работали в октябре на Продольной, осталась в живых только Минаева, и, значит, та девушка, которая спасла Нерчина, все-таки погибла. Все ясно, надо им только разъяснить, что произошла ошибка».
— Жили мы поначалу в Чите, — рассказывал Минаев. — А в прошлом году, как волжские стройки объявили, подались сюда. Я строитель старый, — сказал он тем же уверенным тоном, каким только что говорил «я солдат старый». — Ну, а Полина Михайловна здесь «высшее образование» получила — крановщицей стала…
Кудрявцев взглянул на них. Майор, сложив руки ладонь в ладонь и слегка навалившись грудью на стол, внимательно слушал Минаева. Полина Михайловна сидела в кресле напротив майора, рядом с мужем. Лиза заснула у нее на руках, и Полина Михайловна откинулась на спинку кресла.
Кудрявцев взглянул на них еще раз, встал и так ни слова и не сказал.
— Куда же вы? — удивился Минаев.
— Пора мне, пора…
— Это не по-сталинградски, — уговаривала Полина Михайловна, понизив голос, чтобы не разбудить дочь.
— Завтра экскурсия, — сказал Кудрявцев первое, что ему пришло в голову, — подготовиться надо.
— Честное слово, оставайтесь, — сказал майор, — смотрите, люди какие хорошие!..
Но Кудрявцев решительно простился со всеми. Выйдя от Минаевых, Кудрявцев быстрым шагом пошел по направлению к своему дому, но, дойдя до Тракторного, не поднялся наверх домой, а пошел дальше. Народу на улицах становилось все меньше и меньше. Вернулась с работы вечерняя смена. Ушли на заводы и стройки работавшие в ночь. Когда Кудрявцев дошел до угла Продольной улицы, было уже совсем тихо…
Он остановился и осмотрелся по сторонам так, словно бы впервые в жизни видел Продольную улицу. Кудрявцев смотрел на дома, широкими уступами спускавшиеся к Волге, на зеркальные витрины магазинов, на высокие арки, в глубине которых темнели клумбы, но за всем этим он ясно видел роту героев, сражавшихся здесь осенью сорок второго, и всего яснее — Нерчина и Минаеву. Он не жалел, что скрыл от них правду. В их сегодняшней встрече была та настоящая правда, которая не боится пытливого взгляда историка…
Вернувшись домой, Кудрявцев не лег спать, а с увлечением сел работать. Снова он открыл свои книги, альбомы и рукописи. Он работал долго, иногда поглядывая в окно на огни Сталинграда, на Волгу, по которой, как трассирующие пули, шли новые караваны…
Хороши волжские огни! Особенно хороши они на сталинградском берегу, высоком, гордом, много видевшем за свою жизнь, хранящем много человеческих историй.
ВОЕННЫЙ ВРАЧ
Павел Ключарев, военный врач, по специальности окулист, погиб 11 декабря 1944 года в Венгрии от осколка бомбы, брошенной фашистским бомбардировщиком на полевой госпиталь. В тот же день я написал письмо в Ленинград матери Павла Елене Федотовне.
Многим из нас приходилось в дни войны сообщать скорбные вести жене, дочери, сестре солдата, но, кажется мне, нет ничего страшнее, чем сказать матери о гибели ее единственного сына…
В Ленинграде еще в студенческие годы я часто бывал у Ключаревых и запомнил Елену Федотовну, ее еще не старое, умное и доброе лицо и тот теплый и ясный блеск во взгляде, которым она всегда встречала и провожала сына.
Я не был способен утешить Елену Федотовну, но по долгу чести обязан был сказать, что мы разделяем ее горе. Я написал ей о живом Павле — жизнерадостном, веселом, очень молодом и отзывчивом человеке, о том, что мы, товарищи Павла, любили его.
Вскоре после войны я встретился с матерью Павла. Она по-прежнему жила на Васильевском острове, в небольшом двухэтажном домике, украшенном старинной лепкой.
Я вошел в знакомую комнату, отделенную от другой, где раньше жил Павел, портьерой.
Елена Федотовна сразу же стала расспрашивать о сыне. Она сидела вполоборота ко мне, чуть прикрыв лицо рукой, словно защищаясь от яркого света. Потом, попросив рассказать о всех подробностях ужасного дня, отняла от лица руку и молча слушала, прося правды, и только правды.
Мы не виделись четыре года, но я не нашел в ее лице признаков старческого увядания. Только взгляд очень переменился. Не было в нем прежнего теплого и ясного блеска, и я видел лишь жесткую проницательность, свойственную старости.
Елена Федотовна попросила меня рассказать о месте, где похоронен Павел, и я, как мог, исполнил ее просьбу.
— Да, да… — сказала Елена Федотовна, — незадолго до смерти Павел прислал мне…
Она не закончила фразу, встала, зажгла настольную лампу и направила свет на простенок между окнами. Я увидел небольшой рисунок без рамы и окантовки. Он показался мне удивительно знакомым. Но где и когда я видел этот рисунок?
Печальное и убогое осеннее поле с нависшими над ним серыми клочьями облаков… Тоскливое настроение было передано сильно, но рукою еще неумелой.
— Павел писал, что этот рисунок подарил ему пациент… в местечке Шебеш…
Едва только Елена Федотовна произнесла название деревни, как я все вспомнил.
В октябре 1944 года наш госпиталь стоял в Шебеше. Грустная местность. Бедные лачуги вместо домов. Земля разбухла от дождей и превратилась в сплошное месиво. Наш госпиталь занимал один из флигелей помещичьего дома, единственного каменного строения в этом венгерском местечке.
Как-то раз мы с Павлом возвращались из сануправления. Наш вездеход мужественно справлялся с грязью, но почти у самого госпиталя мы все-таки застряли: дорогу преградило большое стадо.
— Эй, товарищ! — крикнул водитель, подзывая пастуха.
Мальчик лет пятнадцати, путаясь в непомерно длинной и широкой бурке, подошел к нашей машине. Водителю не пришлось долго объяснять положение. Пастух щелкнул бичом, образовался живой коридор, и мы благополучно добрались до дому.
— Слушай, — сказал мне Павел, выходя из машины, — а ведь мальчик-то слеп. У него серые зрачки. Я не мог ошибиться…
— Слепой пастух?!