На середине второго припева я тряхнул головой, убирая прядь волос, упавшую на глаза, и брызги пота разлетелись по дуге, усеяв пятнами деревянную сцену. Я тяжело дышал, грудь моя вздымалась как кузнечные меха, я вымотался, точно взмыленная лошадь.
Мелодия неслась вперед, рассыпая звонкие, отчетливые звуки. Один раз я едва не сбился. На какую- то долю секунды ритм нарушился, смялся… Но я чудом выпрямился, пробился и доиграл последнюю строку. Мелодия звучала по-прежнему чисто и нежно, несмотря на то что мои усталые пальцы, порхающие по струнам, сделались почти невидимы.
И когда было совершенно очевидно, что дольше я не выдержу, я извлек последний аккорд и в изнеможении откинулся на спинку стула.
Аудитория разразилась оглушительными аплодисментами.
Но не вся аудитория. Десятки людей, разбросанных по залу, вместо аплодисментов разразились хохотом. Некоторые колотили кулаками по столам и топали ногами, выражая бурное веселье.
Овация смялась и утихла почти тотчас же. Люди замирали с поднятыми руками, не успев хлопнуть в ладоши, и растерянно оглядывались на смеющихся. Некоторые были возмущены, другие сконфужены. Многие просто обиделись за меня, и по залу пополз возмущенный ропот.
Но прежде, чем успели завязаться серьезные споры, я взял одну высокую ноту и вскинул руку, снова привлекая всеобщее внимание. Я еще не закончил. Нет, я только начал!
Я устроился поудобнее, повел плечами. Провел рукой по струнам, подтянул ослабевший колок и непринужденно заиграл вторую песню.
Это была одна из песен Иллиена, «Тим-тиририм». Не думаю, что вы о ней когда-нибудь слышали. Она заметно отличается от прочих произведений Иллиена. Во-первых, она без слов. Во-вторых, хотя мелодия у нее и приятная, она все же далеко не настолько запоминающаяся или волнующая, как многие из его известных песен.
А главное, она славится какой-то извращенной сложностью. Отец мой, бывало, отзывался о ней как о «лучшей мелодии, написанной для пятнадцати пальцев». И всегда заставлял меня играть ее, когда видел, что я чересчур зазнался, и считал, что меня стоит осадить. Довольно будет сказать, что мне доводилось ее играть довольно регулярно, временами и по нескольку раз на дню.
И вот эту-то песню я и заиграл. Я откинулся на спинку стула, положил ногу на ногу, несколько расслабился. Пальцы мои небрежно перебирали струны. После первого припева я вздохнул и сдержанно зевнул, точно мальчишка, сидящий взаперти в солнечный денек. Взгляд мой скучающе блуждал по залу.
Не переставая играть, я поерзал на стуле, стараясь устроиться поудобнее, однако не преуспел. Я нахмурился, встал, пристально оглядел стул, как будто это он был во всем виноват. Потом снова опустился на сиденье и принялся устраиваться на нем с недовольным видом.
И все это время в воздухе плясали десять тысяч нот «Тим-тиририма». Я выбрал момент между двумя аккордами и небрежно почесался за ухом.
Я так вошел в роль, что меня и впрямь потянуло зевать. На этот раз я зевнул от души, так что сидящие в первом ряду без труда могли бы пересчитать все мои зубы, потом потряс головой, словно желая пробудиться, и промокнул рукавом слезящиеся глаза.
А «Тим-тиририм», не останавливаясь, струился дальше. Головоломная гармония и контрапункт то сплетались воедино, то рассыпались вновь множеством нитей. И все это звучало безупречно, ровно и легко. Я играл как дышал. И когда под конец десятки запутанных прядей мелодии сплелись воедино, я не стал акцентировать финал. Просто доиграл и слегка протер глаза. Никакого крещендо. Никаких поклонов. Ничего. Я рассеянно хрустнул костяшками пальцев и наклонился, чтобы убрать лютню в футляр.
На этот раз сначала раздался смех. Смеялись все те же люди, что и прежде, они гоготали и колотили по столам вдвое громче прежнего. Это были свои. Музыканты. Я убрал с лица скучающую мину и понимающе улыбнулся им.
Аплодисменты зазвучали несколько мгновений спустя, но хлопки были разрозненные и неуверенные. Еще до того, как в заведении снова вспыхнул свет, они угасли, сменившись гулом споров по всему залу.
Когда я спускался со сцены, навстречу мне бросилась Мари. Лицо ее лучилось смехом. Она пожала мне руку, похлопала меня по спине. И она была только первой из многих. Все они были музыканты. Пока я окончательно не утонул в толпе, Мари взяла меня под руку и отвела к моему столику.
— Господи помилуй, малый! — воскликнул Манет. — Да ты тут вроде короля!
— Э, обычно его приветствуют куда более бурно! — возразил Вилем. — Как правило, ему аплодируют до тех пор, пока он не сядет за стол. И прекрасные девы строят ему глазки и усыпают его путь цветами.
Сим с любопытством огляделся по сторонам.
— На этот раз реакция была какая-то… — он замялся, подбирая слово, — какая-то неоднозначная. Почему бы это?
— Потому что наш юный шестиструнник так востер, что, того гляди, сам порежется, — сказал Станчион, подходя к нашему столику.
— А, вы тоже это заметили? — сухо сказал Манет.
— Брось, — возразила Мари, — это было блестяще!
Станчион вздохнул и покачал головой.
— Лично я, — с нажимом заметил Вилем, — хотел бы знать, о чем речь.
— Квоут взял самую простую песенку на свете и сыграл ее так, словно прял золото из простой кудели, — объяснила Мари. — А потом взял по-настоящему серьезную пьесу, такую, которую могут сыграть разве что несколько человек во всем зале, и сделал вид, будто она такая простая, что ее мог бы сыграть ребенок на жестяной дудочке.
— Это было очень остроумно, не отрицаю, — сказал Станчион. — Проблема в том, как именно он это сделал. Все, кто кинулся аплодировать после первой песни, почувствовали, что их одурачили. Разыграли.
— Так ведь так оно и было! — возразила Мари. — Артист вертит аудиторией как хочет. В этом вся соль шутки.
— Людям не нравится чувствовать себя дураками, — ответил Станчион. — На самом деле их это злит. Никто не любит, когда с ним играют шутки.
— Ну, вообще-то он сыграл шутку не с ними, а с лютней, — ухмыляясь, вмешался Симмон.
Все разом уставились на него, и его улыбка несколько поувяла.
— Ну как же? Он ведь действительно сыграл шутку, буквально сыграл. На лютне…
Он потупился, лицо у него вытянулось и залилось краской.
— Извините…
Мари непринужденно рассмеялась.
— Короче, вся штука в том, что тут две разные аудитории, — медленно и задумчиво произнес Манет. — Те, кто достаточно разбирается в музыке, чтобы оценить шутку, и те, кому шутку надо объяснять.
Мари торжествующе взмахнула рукой в сторону Манета.
— Именно! — сказала она Станчиону. — Если ты явился сюда и не способен понять эту шутку без посторонней помощи, ты заслуживаешь того, чтобы тебе натянули нос!
— Ага, только большинство тех, кто не понял, знатные люди, — заметил Станчион, — а у нашего умника до сих пор нет покровителя.
— Как?! — удивилась Мари. — Трепе ведь всем про тебя уши прожужжал еще несколько месяцев назад. Как же тебя до сих пор никто не пригрел?
— Это из-за Амброза Джакиса, — объяснил я.
Судя по всему, это имя было ей незнакомо.
— Это музыкант?
— Баронский сынок, — пояснил Вилем.
Она озадаченно нахмурилась.
— И чем же он может помешать тебе найти покровителя?