рассказ ни капли не печальный. Но пусть печален будет он: я видел свет первоначальный, был этим светом ослеплен. Его я предал. Как любил говаривать сам Борис, базара нет. Спорить не о чем: конечно, предал. Предал дар, ясно сознавая, что допинги — предательство дара. Предал Пушкина, который верил во спасительное вдохновение и нам завещал работать этим старинным, проверенным способом, а про взбодряк и подогрев (см. словарь наркоманов) и слыхом не слышал. Предал маму («Я так трудно его рожала!»), предал отца, который научил его любить стихи. Предавал и терзался, терзался и снова предавал. (Только в песнях страдал и любил./ И права, вероятно, Ирина — / чьи-то книги читал, много пил / и не видел неделями сына.)
Дочитываем последнюю строфу, медленно:
Я видел свет первоначальный, был этим светом ослеплён. Его я предал. Бей, покуда ещё умею слышать боль… Кто бей? «Ты сам свой высший суд». Всё понимал. За четыре года до окончательного суда над собой написал:
…А была надежда на гениальность. Была да сплыла надежда на гениальность. Точно ли, что сплыла, так и не успев реализоваться?
Сложный вопрос.
«Стоял обычный зимний день…»
Стоял обычный зимний день, обычней хрусталя в серванте, стоял фонарь, лежала тень от фонаря. (В то время Данте спускался в ад, с Эдгаром По калякал Ворон, Маяковский взлетал на небо…), за толпой сутулый силуэт Свердловска лежал и, будто бы в подушку, сон продолжая сладкой ленью, лежал подъезд, в сугроб уткнувшись бугристой лысиной ступеней… — так мой заканчивался век, так несуетно… Что же дальше? Я грыз окаменевший снег, сто лет назад в сугроб упавший. 1992 «Облака пока не побледнели…»
Облака пока не побледнели, Как низкопробное сукно. Сидя на своей постели, Смотрел в окно. Была луна белее лилий, На ней ветвей кривые шрамы, Как продолженье чётких линий Оконной рамы. Потом и жутко, и забавно, Когда, раскрасив красным небо, Восход вздымался плавно-плавно. И смело. А изнутри, сначала тихо, Потом, разросшись громыханьем, Наружу выползало Лихо,