в студию, величиной со спортивный зал, но похожую на лавку антиквариата. Что здесь только не тикало, не сияло бронзой или позолотой, или молча не манило глаз стариной?! И часы, и канделябры, и мебель едва ли не Екатерининских времён, и многое другое. Даже многорогий, оббитый медью штурвал со старинного фрегата и тот со стены звал куда-то в далёкие края, за экватор, под Южный Крест, в розовые страны, голубые моря.
В этом великолепном хаосе терялись из вида картины самого Чухлова — отчаянно дымящие трубами пейзажи и портреты каких-то несомненно важных напыщенных особ. «Где тут работать? В такой тесноте?» — удивился Фаянсов. Он и мольберт заметил не сразу, а тот стационарный, масштабный, будто оборонял последнюю пядь, вызывая в памяти забытые школьные образы античных метательных машин. А может, загнанную в угол гильотину. К мольберту был словно бы пригвождён начатый мужской портрет. Фаянсов хотел полюбопытствовать, но его отвлёк засуетившийся хозяин.
— Посмотришь потом. Если есть на что смотреть.
Такие шутки предполагают возражения, и Пётр Николаевич, следуя этому правилу, энергично запротестовал:
— Да что ты?! По-моему, твои работы очень интересны!
Среди сокровищ этой сказочной для него пещеры был ныне редкий сороканогий банкетный стол, но Чухлов выдвинул из угла корявый деревянный ящик из-под промышленных товаров и, застелив его газетой, выставил бутылку дешёвой водки и два теперь уже раритетных гранёных стакана. Закуска явилась из тех же давних студенческих времён — пересоленные мятые огурцы, шмат домашнего сала и тёмный хлеб. Зато уселись в золочёные да шёлковые музейные кресла.
— Я не пью. — Фаянсов накрыл ладонью стакан, готовясь держаться чуть ли не насмерть.
— А ты всё такой же осторожный? Ну и верно, не пьёшь и не пей, — легко согласился хозяин и, налив себе две трети стакана, произнёс «со свиданием» и выпил до дна. Зажевав водку хлебом, Чухлов вернулся в прошлое, которое только что слегка заворошил:
— Мы, бывало, набедокурим… Помнишь, так и говорили: «Братцы, как будем пить? Культурно или до протокола?» Так вот, нам морду набьют, мы кому-то рыло почистим, скандал! А ты, умненький, в стороне. Впрочем, и с тобой случалась проруха. Помнишь, как подрабатывали в театре? В мимансе? И ты ещё вышел в «Отелло» с фонарём, прямо в спальню к Отелло и Дездемоне. Мавр собрался душить, схватил неверную за её восхитительную шейку, тут ты, как бы свидетель. Он: «Ты кто?» А ты: «Я — Петя». Ну, вспомнил?
— Было такое, — вынужденно признался Фаянсов.
Тогда в городе гастролировал оперный театр, ну и они с Чухловым, студенты первого курса, нанялись рабочими сцены, добывали себе насущный хлеб. В тот памятный день заболел кто-то из миманса, и вечером, перед началом спектакля, к нему, Фаянсову, подскочил озабоченный режиссёр и, бросив «ты — стражник, выйдешь с фонарём, ступай к костюмерам», куда-то исчез. Фаянсов пошёл в костюмерную, получил одеяние стражника и бутафорский фонарь, потом загримировался и стал выяснять: в какой, дескать, момент ему надобно выйти на сцену? Но все были заняты, от него отмахивались, отстань, не до тебя, а спектакль катил полным ходом, перевалил через горку и ринулся в финал. Ну, и он взял и вышел в спальню Дездемоны…
Видать, воспоминание доставило Чухлову особое удовольствие, и он решил выжать из этой истории всё до последней капли.
— Представляешь физиономию тенора? — начал он, себя ублажая. — Он тебе, ветеран, повидавший всякое: «Тебя кто подослал? Яго?» Ты: «Я пришёл сам». Тогда он по-лабужски, чуть ли не матом: «А если так, кочумай, Петя!» Дирижёр в столбняке, еле шевелит руками, тянет каждый музыкальный такт, делает из такта резину. В зале все лежат. Ну и был шорох!.. У меня, между прочим, эта хохма давно в моём устном репертуаре. Проходит на «ура!».
Его рассказ и вправду был накатан, слово подобрано к слову.
— Петруха! Надеюсь, за эти-то годы ты снизошёл к Шекспиру? Пьеску-то хотя бы полистал? — добродушно уколол Чухлов.
Значит, все эти годы он жил в рассказах Кирилла как дремучий студент, не читавший Шекспира и потому вышедший в «Отелло» в самый неподходящий момент. Но Чухлов ошибся. Фаянсов невозмутимо сказал:
— «Отелло» я читал ещё в школе. Знал почти наизусть. Хочешь продекламирую монолог Яго?
— Не надо! Не к столу. Верно, ты один из нас читал «Идиота». Петрух? Какого же ты хрена вылез? Если знал, как было? Ну, что он душил, можно сказать, без свидетелей? С глазу на глаз? — удивился Чухлов.
— В знак протеста. Им спектакль на самом деле был до лампочки. Главное, отбыть номер, а как, неважно.
— А я что говорю? Ты в ту пору был ходячей бомбой! — обрадовался Чухлов. — Помнишь, когда расписывали клуб? В деревне… в какой не помню… да неважно. Ну, ты тогда и отчебучил! К дяде Сэму пририсовал на плакате башку их счетовода. Ох и подлый был жмот, сколько нам попортил крови?! А ты взял и отомстил! Тоже было шумно!
На этот раз его с кем-то спутали, не был он в той деревне, держался от шабашек подальше. Но, видно, Чухлов сильно истосковался по ушедшей забубённой юности, и ему теперь все сокурсники казались единым лицом. Фаянсов не стал разочаровывать давнего товарища, промолчал деликатно. Пририсовал так пририсовал!
— Я тоже одного малюю… Мошенник и вор, — вдруг пожаловался Чухлов. — Вон красавец! — и ткнул пальцем в сторону начатой работы.
— Кто он? — воспитанно поинтересовался Фаянсов.
— Сын вице-губернатора, — ответил Чухлов, глубоко себя презирая. — Знаю, что обо мне говорят: холуй, придворный живописец. Самому противен. Иной раз не бреешься, к зеркалу не подходишь, не хочется видеть собственную рожу. Эх, распахнуть бы эту золотую клетку и на волю! А там намазать такое, чтоб тебя обсвистали со всех высоких трибун.
— И открой! Дверцу, — осторожно посоветовал Фаянсов.
Чухлов подался к нему лицом, глаза его сделались сумасшедшими.
— Не могу! Желаю быть первым! — Но это длилось только миг. — К тому же от его папочки зависят заказы. Ну давненько у меня не было своей персональной. Выставки, конечно. Так и зачем тебе понадобился старый товарищ? — спросил он обыденным голосом.
Утаив причину, Фаянсов объяснил, мол, давно оставил живопись, а теперь намерен вернуться на заросшую дорожку, задумал женский портрет. Но нет одного… второго… третьего. И негде достать.
— Она как? Ничего? — Художник лукаво прищурил чёрный глаз.
— Мы только работаем вместе. Даже и не совсем вместе, скорее рядом, — смутившись, залепетал Фаянсов.
— Ну, ну, — эта цель святая, — заверил его Чухлов. — Великие всегда писали своих женщин. Вот и я жену… м-да… А потому дам тебе всё, что треба. И холст сам натяну на подрамник!
Однако быстро отыскался уже готовый, грунтованный и натянутый холст. Чухлов и вправду засыпал дарами, всё было лучшего сорта — итальянские краски, немецкий растворитель, а кисти… И вконец расщедрясь, художник вручил две голландские кисти «Рембрандт». «Пиши свою Саскию, Петруха! Напишешь, покажи». Словом, как мог, посодействовал в сердечном деле. Хорошо, что он, непрактичный Фаянсов, на этот раз не оплошал, — явился с портфелем. Чухлов и после не оставил его без своей заботы, проводив до дверей, дал напоследок совет:
— Малюй, Петруха, авангард! Так верней. Скажет: не похоже. А ты ей в ответ: такой тебя вижу! — Художник оглушительно захохотал, ударил его по плечу. — Сам бы писал вкривь и вкось, да поздно. За руки держит имидж. Я же всё-таки не Пикассо!
— Петруха! — окликнул он, когда Пётр Николаевич покинул гостеприимный дом, и высунулся в халате наружу. — Ты молодец, что вернулся!
— Куда? — не понял Фаянсов.
— На стезю! — ответил Чухлов, — Я в тебя верю!
Фаянсов вошёл в студийный буфет и увидел, что ему повезло, — в зальчике никого не было. Эвридика