всех сторон: «Орлов!.. Орлов!..» Одна пьяная девка опустилась перед ним на колени, стала целовать волосатые жилистые руки… Но какой из него футболист в сорок-то лет?.. Вот, скажем, для исполнителя авторской песни возраст не помеха. Недавно выступал в городе приезжий бард, седой, как старый бобёр, а публика валила валом. Сам-то он на концерт не ходил, избегал большого скопления людей, но слышал, будто не обошлись без милицейских застав. Потом Пётр Николаевич видел этого поэта и певца на студии вживе. Человек — обычный смертный, с родинкой на полщеки, всё отличие: в руках рядовая ширпотребовская гитара. А на гитаре он, Фаянсов, играть не умел, только на балалайке. Да и это было давным-давно, когда, сидя в школьном струнном оркестре, он старательно отбивал такт ногой и наяривал: «Светит месяц, светит ясный…»
В сущности, у него тоже было что сказать людям.
После работы Фаянсов зашёл в универмаг и купил жёлтую балалайку, яркую, точно свежий лимон. Придя домой и наскоро перекусив, устроился посреди комнаты на кухонном табурете и начал слагать балладу о человеке-колобке. Первые слова родились легко: «Мой первый враг — контрацептивы. Мой враг второй — аборт…» А дальше вдохновение упёрлось в невидимые стены, отвыкшие пальцы цепляли за струны, нужные слова были где-то близко, крутились возле лба, казалось, только возьми и вставь куда надо, однако, когда он мысленно тянул персты к подходящему слову, оно лопалось мыльным пузырём, лишь оставалось облачко пара. О рифмах, что он подбирал, ой, лучше было не думать, от них болели зубы. Хотелось разбить балалайку в щепу и завалиться спать. Фаянсов принуждал себя силой, помня старый школьный учебник, где утверждалось, будто поэзия есть каторжный труд, добыча одного грамма радия из тонны руды. «Это только в поэзии. У тебя текст и плюс музыка. Значит, две тонны», — пояснял он себе.
И наконец, в два часа ночи к нему в лунном сиянии и под пение небесного хорала в распахнутое окно снизошла Муза. И сразу всё нашлось — и ритм, и мелодии, и сами собой потекли слова. Разойдясь вовсю, Фаянсов неистово бил пальцами по струнам и пел во всю мощь лёгких о том, сколь хрупка жизнь. «Жизнь как тонкое стёклышко под ногами торопливых прохожих», — ревел он, поднимая на ноги спящих соседей. Соседи, не замечавшие его осторожное бытие, оторопели, слыша ор и грохот оттуда, где до того как бы не было ни души. Как бы вдруг ожил и подал голос фольклорный домовой. Но шум имел откровенно прозаический источник. Осознав это, разбуженные принялись стучать в стены, пол и потолок. А Валька Скопцов не поленился, вылез на лестничную площадку в тельняшке и длинных чёрных трусах, звякнул Фаянсову в дверь и с боязливой улыбкой спросил:
— Николаич, ты чо? Часом не спятил?
Фаянсов ему обрадовался, как ниспосланному с небес сюрпризу:
— Валентин!? Ты вовремя пришёл! Заходи, услышишь первым. Я сочиняю балладу. Понял? — и, не дожидаясь согласия, схватил его за руку, потащил через порог.
— Какой ты смешной. Забыл, что ночь? Все спят, Николаич!
С той же глупой улыбкой Валька осторожно, а вдруг укусит, высвободил локоть.
Вот это — конфликт! — ему была ни к чему, он отпустил Скопцова, и будь его творческий жар ниже хотя бы на градус, балладе тут бы и пришёл конец. Однако вдохновение клокотало в груди Фаянсова, точно в недрах солнца, брызгая искрами слов, исторгая протуберанцы куплетов. Не совладав с этой мощью, он обещал «тсс… петь тише мухи» и снова взял в руки балладу. «Не души ты меня, не дави пуповина», — пропел он рефрен теперь почти беззвучным шёпотом.
Он не заметил, как пролетела ночь. Темень за окном постепенно бледнела, будто её разводили водой. Но к рассвету собранная по крохам баллада обрела завершённый вид. Фаянсов разделся, лёг в постель и долго не мог заснуть, возбуждённо вспоминал лучшие строки. Спал он, может, час, может два, да зато ни разу не открыв глаз. Обычно сны его были полны тревог. За ним кто-то крался, что-то падало сверху, под ногами разверзалась пустота, Пётр Николаевич опрометью выскакивал из сна и, приподняв голову, вслушивался, нюхая: не трясёт ли землю, не горит ли дом? И сейчас приснился сон, да теперь не страшный, но какой-то дурацкий. Будто бы стоит он, Фаянсов, в зелёном поле, среди ромашек и травы, а над ним реют, медленно снижаясь, два оранжевых шара, каждый размером с трёхэтажный дом. «Между прочим, Пётр Николаевич, это не шары, а груди нашей несравненной Эвридики», — лукаво говорит откуда-то взявшийся Карасёв. Шары тем временем опускаются на траву, из них, точно семечки из переспелых арбузов, с гомоном выбегают тучи весёлых детишек. Самой Эвридики не видно, но он, Фаянсов, тоже знает, что это её груди, и с идиотским хихиканьем и ужимками Карасёву отвечает: «Меня сей бюст когда-нибудь сведёт с ума».
И всё же встал Фаянсов на удивление бодрым. Позволил расслабить вожжи, в которых держал себя, быстрее, не столь уж тщательно, прожевал невкусный завтрак из двух варёных яиц, а войдя по забывчивости под плафон, на этот раз не явил прежнего беспокойства, как бы уже получил гарантийный талон на год беспечного житья.
Надев свой единственный выходной костюм, Фаянсов взял балалайку за тонкую длинную шею, открыл дверь и едва не ударил по лбу Скопцова.
— Я к тебе. Три рубля отдам в зарплату. Потерпи. Зато сейчас дарю гениальную мысль. За так, — расщедрился Валька и теперь уже сам затолкал Фаянсова назад, в квартиру, и вошёл следом за ним.
— Мне на службу, — запротестовал Фаянсов, несколько растерявшись от такого напора.
— Какая там служба! Дом весь на бровях! Ты никому не дал спать. Требуют крови! — предупредил Валька, глядя куда-то вбок.
И заволновавшийся было Пётр Николаевич понял, что сосед лжёт. У Вальки ещё в первом классе обнаружилось необычное свойство: когда он врал, с его глазами что-то происходило, они становились косыми, зрачки съезжались к носу.
— Но я придумал, как тебя спасти. Сосед я тебе иль не сосед? — И Валька заговорщицки подмигнул. — Шьём это дело змее Ивановой! Скажем так: напилась и прочие шуры-муры и устроила грандиозный бордель. Одна с тремя мужиками. С базара торгаши. Ну как? Годится?
— Спасибо. Но за свои поступки я отвечу сам, — твёрдо отказался Фаянсов.
— Ну смотри. Было бы предложено. И на хрен тебе балалайка, — сказал он, не зная, чем уесть Фаянсова, а потому вовсе скис и, зевая, поплёлся к себе.
Выйдя на улицу, Пётр Николаевич было повернул обратно в подъезд, да опоздал с этим манёвром, вдова Иванова успела удержать его за рукав.
— Слыхали? — спросила она, чему-то радуясь. — Скопцов всю ночь распевал пьяные песни. Глаз не могла сомкнуть. И вы тому свидетель. Теперь, будьте любезны, не отирайтесь.
— Пел не Скопцов, пел я. И не пьяные песни, а свою балладу, — и Фаянсов продемонстрировал музыкальный инструмент. — Так что виновный перед вами. Можете казнить. Но, думаю, вы меня охотно простите, когда послушаете в моём же, разумеется, эксклюзивном исполнении.
Ошеломив соседку, Фаянсов воспользовался этим и улизнул.
В проходной в этот день дежурил добрый пожилой вахтёр. Он не стал придираться, требовать документы, только спросил:
— Ваша фамилия Фаянсов?
— Фаянсов. А что? — насторожился Пётр Николаевич, всех, кто проверяет бумаги, он считал потенциально опасными людьми. И добровольно вытащил пропуск.
— Не надо. Я борюсь со склерозом, тренирую память. И, как видите, запомнил, — удовлетворённо ответил вахтёр. — Так вот, товарищ Фаянсов, не сочтите за труд, передайте режиссёру Карасёву, мол, тут к нему пришли.
Лишь теперь Фаянсов заметил сидевшего у стены мужчину. Его асимметричное лицо с кривым ухмыляющимся ртом казалось знакомым. Где-то он видел этого человека и, может, совсем недавно. Но где?
— Здрасте, — видно, с несмываемой усмешкой приветствовал его знакомый незнакомец. — Фаянсов- то, оказывается, вы сами? Те-те-те! Тогда с благополучным воскресением!
— Сегодня вторник, — поправил вахтёр.
— Для кого вторник, а для нас воскресение, — загадочно возразил асимметричный и, привстав, раскинул по стене руки, изобразил распятого Христа.
Фаянсов вспомнил вчерашний обед и свою неудачную попытку распустить слух.
— Почему, интересно, у вас воскресенье, когда у всех, как положено, вторник? — нахмурился