пустыне Сахара. Да ты, Николаич, не хмарься. Вон ко мне участковый заладил, ходит, как к себе. А всё эта змеюка Иванова. Заявила, будто гоню самогон. Я-то, который… Ну видел такую?.. Тут нам, Николаич, надо друг друга держаться. Я помог тебе, ты теперь выручай меня. Ну-ткась, подмахни!..
Оказывается, он уже приготовил какой-то текст и шариковую ручку и тут же всё это протянул Петру Николаевичу.
— Что это? — нахмурился Фаянсов, отстраняя и ручку, и лист бумаги.
— Сигнал на Иванову. Так, мол, и так, за деньги угол сдаёт, тайком от государства. Тут указан конкретный факт. У неё целый месяц девка жила. Говорит: племянница. А кто тут скажет правду?
— А если и впрямь девушка ей родня? — спросил Фаянсов.
— Может, и родня, не спорю. Но пока она это докажет, ей нервы помотают дай бог. Вон я, по её милости, отмываюсь до сей поры. Самогона ни капли, а я доказываю, что не верблюд, даже не одногорбый. Николаич, ну не могу же я ей начистить рожу? Хоть не на что смотреть, а баба, — пояснил сосед, верно истолковав гримасу на его лице. — Я, так сказать, её же орудием пуляю. Возвращаю бумеранг!
«Ну, конечно, он всё сочинил. И звонок. И какого-то шпиона. И впрямь хотел внушить, будто я ему чем-то обязан», — вдруг с облегчением догадался Фаянсов.
— Я в ваши игры не играю, — твёрдо отказался Пётр Николаевич, и двинулся было к лифту.
Но Валька загородил собой дорогу и горько упрекнул:
— Вот видишь ты какой? До людей тебе дела нет. Сидишь в своей скорлупе. Ах, знать ничего не знаю. А ты классику читал? Человек не остров, а полуостров, запомни это. По ком звонит колокол? Тоже по тебе. Чужого горя, Николаич, не бывает. Ты, Николаич, живёшь в башне из слоновой кости! Нехорошо!
— Без меня, без меня, — повторил Фаянсов и, обойдя Скопцова, вызвал лифт.
Валька, соображая, чем всё-таки взять несговорчивого соседа, сдвинул мичманку на затылок, поскрёб сине-белую грудь.
Деревянная коробка, готовый гроб, медленно выросла из чёрных недр, повисла на тонких, возможно, перетёршихся тросах.
— Стой! — окликнул его Валька голосом конвоира.
Фаянсов застыл в дверях кабины.
— Тогда займи тридцатник, — быстро, не давая опомниться, произнёс Скопцов.
И Фаянсов, посмеиваясь над собой, — дёшево откупился, — всё-таки протянул ему три мятых десятирублёвки.
— Валяй, езжай, — разрешил Скопцов. — Но подумай.
Спускаясь, он считал этажи: «Восьмой… Седьмой… Шестой…»
Второй этаж практически гарантировал жизнь, перелом рук и ног — всё же не смерть в лепёшку.
Выйдя из полумрака подъезда, Фаянсов попал в солнечное майское утро. Небо, ещё не замутнённое заводскими дымами, было лазурно чистым, точно на акварели. Вдоль улицы тянулась шеренга сорока летних лип. Свежая, ещё не опалённая зноем, зелень радовала огрубевший за нынешнюю грязную зиму глаз. Деревья ему напомнили… нет, он не позволил себе отвлечься. За каждым деревом, каждым киоском таилась лиса.
— Товарищ Фаянсов! Подпишите!
Со скамейки, врытой в двух шагах от подъезда, навстречу ему поднялась толстенькая, но подвижная, как воробей, вдова Иванова, его соседка по другой стене. Она показывала страничку из школьной тетрадки, исписанную крупными детскими буквами.
— У меня цейтнот! — отрезал Фаянсов и даже припустил трусцой.
Вслед ему донеслось:
— Цейтнот подождёт! А ваш Скопцов торгует отравленной водкой! Большой процент этила или метила, путаю всё время. Продаёт за двадцать рублей! Кто ж не купит? Пётр Николаевич, остановитесь, он спаивает общество!
Сбежав от соседки, Фаянсов зашагал посреди тротуара, держась поодаль от окон, откуда в любой момент мог свалиться пресловутый цветочный горшок. Пресловутый-то он пресловутый, а шарахнет — и конец! Шутить будут зеваки, уже без тебя. Сторонился он и кромки тротуара, за её бордюром очертя голову мчались орды машин, следил левым глазом, а не рванёт ли оттуда лихач по людям, точно по мостовой, а правым зорко смотрел себе под ноги, на асфальт. И там можно было ждать беды, то вдруг подвернётся оборванный электрический провод, а то раззявит тёмную пасть открытый канализационный люк. Не имея третьего глаза, он едва не задел плечом невысокого крепыша. Мужчина стоял к нему спиной, рылся в карманах мятого кургузого пиджака. Словом, Фаянсов самого человека не тронул, но, видимо, слегка потревожил оболочку окружавшей его личной атмосферы, именуемой в простонародьи аурой. И тотчас перед ним мелькнул рыжий хвост лисы.
— Я тебя, козёл, размаж-ж-жу! — по-блатному сквозь металлические фиксы процедил крепыш, хватая своей татуированной лапой Фаянсова за ворот и разворачивая к себе лицом. Вторая его рука оставалась в кармане, несомненно сжимала рукоять ножа. Пётр Николаевич видел такие ножи в кино. Нажмёшь на кнопку и всс… ссс… со свистом вылетит стальное жало.
«Вот и пришёл твой конец, колобок, банальным до обидного образом», — сказал себе Фаянсов. Он не боялся смерти, трусом себя не считал, была лишь горькая досада — ему дадена целая жизнь, а он не исполнил долг, не довёл её до конца, оплошал вот так…
Он встретился взглядом со своим будущим убийцей.
— Всё, начальник, отвал!
Крепыш отпустил его ворот и сгинул в тёмной подворотне, попался на то, что уже обмануло многих — его чёрные, почти мефистофельские молнии бровей, пронизывающий взгляд ястреба и крутой маршальский подбородок. Ему, блатному, и в голову не пришло, сколь беззащитен он, Фаянсов, даже перед слабым дуновением ветра, скользнувшим сейчас по щеке.
Ветерок, поднятый сбежавшим блатным, едва коснулся кожи Фаянсова, и, возможно, припечатал к ней, точно влажный осенний лист, штамм вируса убийцы, принесённого из чёрт знает каких дальних земель. Впрочем, перед заразой в этом бренном мире уязвимы все — и сам блатной, и те, кто сейчас беззаботно шагают но улице, кто туда, кто сюда. Только им плевать на то, что жизнь хрупка и ненадёжна, они колобродят, бесятся, сокращая её часы, точно бабочки-однодневки, которым на весь их век отпущены сутки, и те порхают-танцуют, без устали машут крыльями, ах, цветы, цветы… Он и сам прозрел не сразу, как и все, жил бесшабашно, бывало скакал через улицу, закладывая виражи, в потоке машин, пил с друзьями водку и за компанию дрался с парнями из соседней общаги, не поделив девиц. Глаза ему открыла смерть родителей, одна нелепей другой.
Первым из жизни выбыл отец. В тот роковой для него день Фаянсов-старший возвращался со службы домой, был при сём в полном здравии, при ясном уме, шагал по улице, не отвлекаясь, внимательно глядя под ноги и на встречных прохожих, возможный объект столкновения, словом, точно следуя правилам, которые сам педантично внушал своему единственному сыну и дома, и за его стенами. Однако случайность не держится правил, — на то она и случайность, — и действует им вопреки. Когда же случайности сбиваются в шайку и, точно в сказке, герою учиняют тройное испытание, тут отступают, поднимают ручки и справедливость, и здравый смысл. Так случилось и с его отцом. Сначала некий подросток, слопав брикет мороженого, швырнул жирную обёртку на тротуар и угодил, совсем к этому не стремясь, именно под ноги отца. Фаянсов-старший поскользнулся и, утратив равновесие, сел на асфальт, что пока не предвещало беды, ну зашиб бы малость копчик и всего-то. И будь эта случайность одна, отец поднялся бы с тротуара и, отряхнувшись, продолжил путь. Но одновременно со случайностью первой в дело вступила вторая. Некий ханыга, нёсший в трясущихся с похмелья руках то, что сейчас для него было дороже самой жизни — две бесценные бутылки жигулёвского пива, не удержал и синхронно с подростком уронил свою ношу на тротуар. По всем физическим и просто житейским законам хрупкому стеклу надлежало, ударившись о земную твердь, разлететься на осколки, крупные и малые. Но стекло на этот роз выдержало столкновение с асфальтом, и целёхонькие бутылки закатились под зад падающего отца. Невольно усевшись на импровизированные катки, Фаянсов-старший съехал на бутылках на проезжую часть, под колёса маршрутного автобуса, в образе которого и подоспела случайность номер три. Всё произошло столь мгновенно, что ханыга даже не успел впасть в неутешное горе, он поднял свою несокрушённую добычу и, осыпая благодарностями мастера, выдувшего крепчайшее стекло, ушёл своей дорогой. А бедное тело отца в отличие от бутылок было всего