тоже сказал: нет, — тогда дон Сальвадор велел: так отпустите ящерицу, — и они сняли стекло, только ящерица уже не шевелилась, и дон Сальвадор сказал: вот видите, бедная тварь, она у вас задохлась, — но тут ящерица подползла к краю ямки, выбралась из нее, немного пробежала, потом постояла и наконец пустилась наутек, приговаривая на бегу: ипотека, проститутка, — а скоро и перемена кончилась, все пошли в класс, дон Сальвадор начал рассказывать о дыхании, рыбы, оказывается, дышат такими штуками, какие есть только у них, Бернабе сделал знак, мол, вранье это, и Титину стало смешно, тут, слава богу, прозвенел звонок, уроки кончились, дон Сальвадор сказал: идите по домам, завтра будет урок пения, — и мальчишки побежали — до свидания, дон Сальвадор! — а у ворот школы их ожидали те, кто за ними пришел, за Титаном всегда приходила няня, за Бернабе — его мать, но иногда приходил и дядя, перед которым Бернабе благоговел, он был высоченный и худой, носил черную куртку, не то крестьянскую, не то цыганскую, мало того, что его звали Ригоберто, он еще играл на корнете и баритоне в духовом оркестре своего городка, Вильягордо-дель-Кабриель, с таким дядей можно быть и бедняком, и сбродом. Еще бы. Чего лучше. У Титана было много диковинных вещей, но такого дяди не было. Однако в тот день дядя не появился, за Бернабе пришла его мать. Она почему-то очень спешила, что с ней бывало редко, схватила Бернабе за руку и пустилась к дому бегом. Титана увела няня. Газетчики на улицах только и вопили: “Военный переворот генерала Примо де Риверы!” — или: “Примо де Ривера пришел к власти!” — или еще что-нибудь в том же роде, газеты шли нарасхват. И вот Титин дома, но едва успел он поцеловать мать, как на улице раздался ужасающий грохот, и они вышли на балкон.
Вечерело. По улице мчался военный грузовик. Лязгал металл, рычал мотор. В кузове, раскрашенном под Цвета государственного флага, сидело всего с полдюжины солдат, но они так орали и свистели, что мулы шарахались и неслись прочь диким галопом. Грузовик трясло и подкидывало на брусчатке, грохот оглушал, прохожие жались к стенам домов.
Титин вцепился в балконные перила, а мать, стоявшая позади, прижала его к себе. Так ему было лучше. Он не понимал, что происходит. Ему было всего четыре года и семь месяцев. Но он смутно чувствовал, что взбаламученный поток слов, в котором захлебывались взрослые и продавцы газет, как-то связан с этой сценой. Никаких доказательств, что он угадал, у него никогда не было. Но сцена эта навсегда запечатлелась в памяти (при случае, закрыв глаза, он мог видеть уносящийся вдаль грузовик, услышать лязг, грохот, крики и свистки), потому что тогда он впервые в жизни испугался чего-то, происходившего не в его маленьком мирке. А на улице, принадлежавшей всем людям.
2
Иногда Вис, пленник служебного времени, смотрел через окошко на реку времени, спокойно несшую свои воды снаружи. Она текла куда-то прочь от его жизни, но уносила и ее. И он спрашивал себя: действительно ли существует Педро? И существовал ли Хасинто Родеро? И еще те двое, чьи подписи остались на бумажных песетах? Существуют ли они, существовали ли, поставили ли их к стенке? Существовали ли Хосефа Вильяр и остальные участники того трагического клубка событий, которых он представлял себе совсем смутно? Я сомневаюсь и в том, что заведомо существует, — в этой охоте на слова, которые надо накалывать на булавки, словно трепещущих в агонии бабочек, и помещать в соответствующие клетки треклятого кроссворда, бесконечного, никому не нужного и в то же время необходимого, быстренько, быстренько, говорил себе Вис, накалывай следующую бабочку, ты не имеешь права на передышку, даже чтобы чертыхнуться, поспеши, кроссворд ведь растет сам по себе, а ты отстаешь, всегда отстаешь. С девяти до десяти, потом до одиннадцати, до двенадцати, до часу, до двух, до трех, до четырех и до половины шестого. С перерывами, необходимыми для того, чтобы переварить ежедневную дозу оглупления. И вот конец. Изнурительная дорога по городу домой. Навстречу отдыху. Чтобы наутро, постарев на целый день, ты нашел бы в себе силы продолжать оглупление самого себя. Переводчик оглупляет себя. Быть может, простодушные и скромные коллеги Виса не подозревают об этом, во всяком случае так ему кажется, когда он смотрит на них: каждый полностью снаряжен для охоты на слова (словари, энциклопедии, толстые справочники) и движется по клеткам кроссворда (чтоб он провалился, этот кроссворд, конца ему не видно!), каждый углублен в чтение; хлопают, закрываясь, книги. Хлоп! Хлоп! Бабочка. Бабочка. В самом деле? Что ж, они открывали свои толстенные книги, и он действительно видел меж листов бабочек, иногда еще трепещущих, оставалось лишь наколоть на булавку и определить нужную клетку кроссворда. Вис видел сны. Потому что распорядок дня делал его своим узником не только в рабочее время, но и во сне, и в часы бессонницы. И однажды ночью ему приснилось, что все это происходит в трагическом, но не захватывающем романе, неярко абсурдном, лишенном сюжета и полном негорького оглупляющего яда, с множеством действующих лиц, но без героя; причем роман этот еще не написан и будет завершен лишь после того, как будет закончено составление кроссворда, то есть никогда. Никогда. И Вису стало так досадно, что он проснулся. А что хорошего, когда проснешься от досады. Я… я… — говорил он сев на кровати и протирая глаза. Я… тс-с-с, разбудишь Бла, — я его напишу. Я. Даю слово, Педро. Я это обещал и… Разбираться во сне было ни к чему, он был ясен до предела, — напишу скоро, Педро, несмотря на каждодневный плен, честное слово. Видите ли, грубый план уже есть, несколько записей в блокноте, ими можно обмануть тему, как ребенка, не дать ей умереть, пока не найду нить, которая приведет меня… Тут он умолк. Ему стало холодно. Вновь и вновь всплывало воспоминание, короткими вспышками, как вспыхивает фонарик машины “скорой помощи”, воспоминание о мгновении, когда он прощался с Педро,