— Гриша, иди сюда, твой, кажется, очухался.
Кто-то вошел, не разглядеть; фон Штраубе увидел только сапоги, очутившиеся возле его лица. Мерзкий тенорок издевательски пропел:
— Никак, пришли в себя, ваше благородие? Слава-те, господи! Быстро, быстро, не ожидал… Головка- то, чай, прошла?.. Уж не взыщите, что таким манером вас принимаем. Так и вы ж – без особого приглашения, а незваный гость – он всем известно, хуже кого… Чего, спрашивается, беготню было нынче устраивать? Тоже, поди, не благородно как мальчишке бегать, а, господин лейтенант?
Тот самый перстень блеснул в чадящем свете лампы.
— Филикарпий, ты?.. — проговорил фон Штраубе, отодвигая лицо от воняющего дегтем сапога.
Сапоги неторопливо прогулялись вдоль кухни и остановились чуть в отдалении. Теперь была видна физиономия их обладателя, расплывшаяся от подлого упоения властью.
— Никак нет-с, ваше благородие, — с издевательским холуйством отозвался лакей. — Нету-с! Нету-с имени такого в святцах, что и вашему благородию, наверняка, ведомо. Григорием меня крестили. А Филикарпий – это так-с. Их сиятельство Василий Глебович нарекли-с, от общего неуважения к низкому сословию и, думается, предполагая некое паскудство в этой кличке. Они с нами – как с собачонками. Вот и Машеньку глухонемую Нофреткой наименовал, Анютку с Зинаидой – Сильфидкой и Одилькой. Насчет паскудства они вообще были большой весельчак.
Стриженая загасила папиросу в банке, по-мужицки сплюнула на нее и куда-то в пространство хриплым голосом изрекла:
— Представители высших классов ни перед чем не остановятся, чтобы задушить человеческое достоинство в пролетариате.
— Именно так-с, — пуще расплылся в ухмылке лакей, довольный таким обобщением.
Фон Штраубе, хотя и находился в их полной власти, но страха не чувствовал – одну лишь досаду, что так глупо подставился там, на лестнице, и еще брезгливость к этому ухмыляющемуся холую.
— Какой ты, к черту, пролетарий? — сказал он. — Из лакея пролетарий – как из кокотки архидиакон.
Из глазок Григория-Филикарпия теперь сочилась только подленькая злоба. Ответила за него стриженая, более склонная к теоретизированию:
— Принадлежность к той или иной среде ничего не определяет, — все так же в пространство произнесла она. — Важно лишь служение пролетарскому делу, — и задымила новой вонючей папироскою.
— Ах, пролетарскому делу? — восхитился фон Штраубе. — Это для пролетарского дела ты, значит, у Василия непотребством занимался? И ларец с деньгами – тоже ради пролетарского дела стащил?
Лакей почел за наилучшее продолжать фиглярствовать:
— Вот тут угадали-с, ваше благородие. Денежки – они в нашем деле тоже вещь необходимая. А уж касательно пути, которым получены, так они, ежели помните, как римский цезарь Веспасиан (слыхали, должно быть, про такого?) говаривал: не пахнут-с.
— Деньги пойдут в кассу нашей организации, — сказала женщина, явно бывшая за главную тут. — Привилегированные сословия сотни лет грабили других. Отъем награбленного, поэтому, не грабеж, а только восстановление исторической справедливости.
— Экспор… — хотел было и Филикарпий щегольнуть словцом, да поперхнулся.
— Экспроприация, — подсказала фурия, — запомнить пора. Впрочем, весь этот разговор сейчас… — Она замолкла, открыла зачем-то посудный шкап и стала громыхать там кастрюлями и мисками.
— Вот как! — воскликнул лейтенант. — И перстенек на палец – тоже для восстановления исторической справедливости? Поносили, господа эксплуататоры, теперь дайте другим поносить, — так у вас?
— А вот и не угадали-с! — возрадовался чему-то лакей. — Нам перстеньки и прочие бирюльки без надобности. Вот, товарищ Этель (он кивнул на мужеподобную, все еще рывшуюся в шкапе) предлагала эту вещицу в деньги обратить – для нужд общего дела, а у меня с перстеньком другой планец возник: вас на него выманить. Вы ж, господа благородные, нашего брата в упор не узнаёте – рожей не вышли-с. Я уж и так, и сяк перед гостиницей перед вашей, и барином, и мужиком, — нет, не признаёте и все…
— А чего ж не сатиром-то? — съязвил, не удержался фон Штраубе.
— Да холодно на морозе, — в ответ скривился этот шут гороховый. — Нет, у меня другой планец созрел. Я ж вас на него – как щуку на плотвичку выманил. Проследил, как вы с Машенькой – в этот ее вертеп, — ну, и за вами. По роже так бы, может все равно и не признали бы, а на побрякушки вон, оказывается, у вас, у благородных, глаз как наметан! Так за мной сразу припустили – едва ноги унес, уж боялся до подъезда не добегу, словите; да Бог-то, изволите видеть, оказался все же на моей стороне.
— Опять ты!.. — не высовывая головы из шкапа, подала голос фурия-Этель. — Бог-то причем? Сколько тебя материализму учить?
— Расчет, говорю, был верен! — поправился он.
— И зачем это я тебе так понадобился? — полюбопытствовал лейтенант.
— Как же-с! Про денежки эти только вы один и знали. Ну, еще, допустим, Нофрет… Машенька, то есть, — но она-то, глухонемая, чай, не выдаст. А за вами, смотрю, уже и шпики в котелочках – всюду по пятам. Ясное дело – тут вы меня им и выложите. Кому больше будет веры? Понятно, вам.
Стриженая уже, видимо, нашла в шкапе то, что искала, и, высунув голову, сформулировала:
— Жандармерия всех стран всегда поддерживает родственных ей по классу.
— О! — поднял палец лакей, восхищенный снова такой емкостью определения. — Так что не взыщите, ваше благородие, опасность от вас нашему делу. Вред могли бы нам преогромнейший нанести.
Страха почему-то не было, хотя фон Штраубе уже не сомневался, что живым отсюда не выпустят. Хотелось лишь напоследок процарапаться еще к одной тайне (неужто последней в жизни для него?). Спросил:
— Так и Бурмасова ты убил, выходит?
Тот как-то уж очень правдоподобно удивился:
— Василь Глебыча? Да Господь с вами! Вот те истинный… — он посмотрел в сторону своей фурии (та в этот миг отворотилась прикурить папиросу от коптилки) и перекрестился меленько. — И как это я бы их – когда у них силушка медвежья, да еще 'Лефоше' завсегда в кармане? Они пятерых таких, как я, запросто ухайдакают и не моргнут. — Его лживое лицо на миг озарилось такой искренностью, что даже фон Штраубе как-то поверил.
— А труп куда подевал? — спросил он. — И зачем вообще тогда его прятал?
Лицо Филикарпия снова замаслилось улыбкой. Ответствовал вовсе загадочно:
— И касательно трупа – опять неправда ваша. Натурально в заблуждении, несмотря что ученый человек. Того не уразумеете, что попреж, чем труп спрятать, его надобно заиметь. Верно я говорю, Этель Соломоновна?
Фурия, сидевшая к ним спиной, деловито над чем-то колдуя, бросила через плечо:
— Я как просила меня называть?
— Пардон! Товарищ Этель… Я вот пытаюсь втолковать ихнему благородию…
— Хватит разговоров, — оборвала его 'товарищ Этель', — пора кончать.
Она потянулась за новой пачкой папирос, и стало видно, чем она была занята. На промасленной тряпке лежал небольшой короткоствольный револьвер, вероятно, извлеченный из кастрюли. Снова прикурив от лампы, стриженая вынула из другой, крохотной кастрюльки последний патрон, вытерла о подол юбки, не очень умело всунула его в барабан, защелкнула револьвер и взвела курок. Слово 'кончать' обрело вполне зримое очертание – очертание дула, нацеленного лейтенанту в лоб.
— Грохоту наделаем, товарищ Этель, — усомнился Филикарпий. — Может, лучше топориком? Или вот сковородкой? — Он даже взял в руки эту чугунную сковородку для пущей наглядности.
— Мы не мясники, — отрезала фурия. В одной руке она держала папиросу, в другой револьвер. — Жестокость возможна только в необходимых пределах. Но в этих пределах мы обязаны быть максимально тверды.
На ее каменно неподвижном лице читалось, что она знает Истину – ту самую, о которой нынче вещал