И после тяжкого вздоха отвечал самому себе:
Иди знай, чью горькую долю он воспевал! Уж не своего ли калеченного сотоварища?..
На нас он, орудуя своим оселком, по занятости не обратил никакого внимания. Чего никак нельзя сказать о его волкодавах.
Сначала с утробным урчанием они выбрались из конуры и некоторое время, секунды две, взирали на наше шествие по двору, пожалуй, даже с некоторым интересом… А затем вдруг, выдохнув единое 'Г-г-ав', разом устремились прямо на нас…
Четверть секунды спустя красные языки и хищные пасти были уже совсем рядом…
У меня за спиной что-то шпокнуло три раза, как пиво всковыривают, и псы, чуть-чуть недолетев до нас, на пол-полете, бездыханные, обрушились в снег. Из голов у них струилась алая жижа.
Голтлиб и Гюнтер убрали в карманы пистолеты с бутылкообразными глушителями.
— Верное решение, — не оборачивась, бросил им Паламед-Заде. — А то развели, понимаешь, псарню.
Ответом ему был заунывный вой откуда-то с шестнадцатого этажа Центра. И так же заунывно, по- прежнему не глядючи в нашу сторону, подпел инвалид:
Собаки были первыми обозримыми мною жертвами нашего продвижения из Центра…
…теперь уже по-хозяйски печатая по коридору флигеля шаги. Готлиб и Гюнтер с их бесшумными 'игрушками' – сзади.
Проходя мимо приемной маршальского кабинета, я мельком заглянул в щель приоткрытой двери.
Из-под письменного стола виднелись ноги, обутые в хорошо начищенные ботинки, и брючины с алыми лампасами. По другую сторону стола, неестественно повернутая, лежала голова знакомого мне генерала армии, и из виска на пол стекло уже достаточно крови, она змейкой подтекала к кадушке с укурукэси.
Генерал был второй такой обозримой жертвой нашего странного продвижения.
И выл, выл, словно невесть кого оплакивая, кто-то там, на шестнадцатом этаже….
— …Лизанька, дружок!..
— …Брось, Орест, имей гордость… — прозвучало из-за другой приоткрытой двери, из комнаты, погруженной во тьму. Я узнал голоса Погремухина и Снегатырева, но какие-то сдавленные, будто мучимые кем-то.
— Эти души уже, считайте, в Аиде!.. Не отвечать! Быстрее! — приказал Паламед-Заде.
Маршальские хоромы, в которых мы очутились через несколько минут, поражали необъятностью размеров и какой-то варварской роскошью. Мохнатые ковры всех оттенков накрывали каждый сантиметр пола и стен, на некоторых коврах был довольно похоже выткан Корней Корнеевич собственной персоной. Хрустальным люстрам позавидовали бы иные концертные залы, мебельные горки утопали в таком количестве фарфора и хрусталя, что во времена оны посуды, думаю, хватило бы для безбедного приема в полном составе всесоюзного съезда колхозников.
— Располагайтесь, как найдете для себя более удобным, — сказал Советник. — Все для себя необходимое вы здесь, наверняка, найдете. Уж простите великодушно – кастеляншу сегодня к вам присылать не буду: поверьте, ни к чему нам сейчас лишние глаза. Желаю здравствовать и с комфортом провести эту ночь. Предстоит, сами увидите, трудный денек, вам необходимо окрепнуть силами. — На прощание он протянул мне свою холеную руку.
Я ее пожал в надежде, что мои недавно прорезавшиеся способности что-то подскажут мне в отношении завтрашнего, столь непростого, по его словам, дня.
И не ощутил ровным счетом ничего, ни странной пустоты, ни отдаленных всплесков.
Видимо, на моем лице дошлый Советник прочитал некоторое разочарование.
— Понимаю, о чем вы думаете, — придержав мою руку, сказал он. — Вы полагали, что ваши способности вечны и непреходящи. Мы в нашем аналитическом отделе исследовали сей феномен: увы, это не так! Вы способны улавливать только самые острые, самые решающие изгибы истории. Это вам не покер и не выигрыш в лотерею. То, что вам удалось почувствовать что-то касательно судьбы нашего (ныне покойного) генерала или меня, сирого (пока еще, к счастью, живого), означает лишь одно – что эти вещи в какой-то слабой степени определяют судьбу нашего грешного, уже истлевающего века. Вспомните: один ваш предшественник, умевший, если верить Великим Книгам, даже мертвых воскрешать, тем не менее, вопрошал, преданный страшной муке, примерно так: 'Когда же кончится мука сия?' Он, знавший всё, — он попросту не знал и не мог знать судьбу своей бренной плоти. Ибо она-то как раз и есть самое преходящее и уходящее в нашем мире… Хорошо исследовав этот вопрос, могу сказать, что о себе, о своей судьбе, вы можете сказать столь же мало, сколь о судьбе былинки, гонимой ветрами: ее нет без этого ветра, иначе она не более чем гной-перегной…. Но однако…
— 'Аще зерно не умрет'… — повторил я услышанное когда-то где-то.
— Да не умрет, не умрет! — подхватил Советник. — Так оно и останется зерном. Не более! А цель его – породить целую поросль!.. Мы, однако, ушли в слишком дальние метафорические края!.. И вот, скажу я вам, до тех пор, пока вопросы не достигнут высшего… я бы так сказал, планетарно-государственного масштаба… Сейчас, покуда срок не настал, вы – всего лишь слабые, всеми нашими силами оберегаемые деспозины, и Готлиб с Гюнтером (вместе с их верными револьверами) охраняют ваш покой. Там, за дверью, не извольте беспокоиться… И не дай вам Бог…
— Не дай нам Бог – что?.. — спросила Лиза.
— …И не дай вам Бог… — повторил советник, — до поры до времени возомнить себя чем-то большим, нежели то, чем вы покамест являетесь… — А следующее, что он произнес, было как удар под дых. — 'Голубка' называлась та римская триера… 'Голубка' разнесла вас по миру, как зернышки… И не дай вам Бог!.. — произнес он скорее про себя, и не успел я даже попытаться осмыслить его слова, как он, не прощаясь, вышел из наших хором.
И снова этот вой, дикий, нечеловеческий вой раздался в тот же миг с технического этажа Центра. А сквозь вьюгу опять пробивались из-за окна слова дурацкой песни одноногого ветерана, подбавлявшие тоски в сгустившуюся над Центром нехорошую какую-то хмурь: