— Как ты, фрайер, сказал? — Детина начал неторопливо подниматься с нар (торопливость тут, в Аду, она только для фрайеров, но никак не для уважающих себя бесов) и всовывать босые ноги в сапоги.
Я уже осознавал, что произнес нечто оскорбительное для беса и в уме судорожно перебирал слова, казавшиеся мне, впрочем, еще менее подходящими для него, вроде, например: 'почтенный', 'любезнейший'.. Ничего лучшего не приходило мне на ум – я и обычный-то русский язык еще недостаточно знал, а уж богатейший своими тонкими оттенками язык Ада – и подавно.
'Сеня Крест, Сеня Крест', — боязливо нашептывали мне со всех соседних нар, пока он неспеша вразвалочку ко мне приближался.
— Повторяю вопрос, — тем временем продолжал он. — Что ты мне, фрайер, сказал?
Он был ко мне уже на полпути. Остальные фрайера, несмотря на тесноту, поспешно отодвигались к стенам, освобождая для него коридор.
Язык присох у меня к нёбу.
— Здравствуйте… — через силу оторвал я его, — …любезный (как, право же, скверно звучит!)… Дорогой… (еще, пожалуй, хуже!)
— Нет, — надвигался он на меня, — а до этого, фрайер, ты что сказал?
— …уважаемый… (да, так оно, безусловно, лучше всего!)…уважаемый Сеня Крест…
— Это для людей я Сеня Крест, — нехорошим голосом сказал 'уважаемый'. (Тут прибавлю, что на языке Ада, изнаночном отображении языка человеческого, 'людьми', называются именно бесы, тем отличаясь от фрайеров). — А для тебя, фрайер недоношенный, я – крест на твоей могиле. — Его медлительность была только для отвода глаз – несмотря на свои изрядные габариты, он с быстротой кошки вдруг подскочил вплотную ко мне, и в руке у него невесть откуда взявшееся оказалось хорошо заточенное шило: — Ну что, фрайер, — по-бесовски пришепётывая, сказал он, — молись своему Богу.
И я вправду стал молиться, чувствуя, как стремительно приближается смерть, ибо это жало в его руке не промедлит и не промахнется. Уже и не вспомню, Богу или ангелу какому-нибудь я молился.
К этому моменту я стоял, притиснутый к стене вагона, дальше отодвигаться было некуда. (Замечу, впрочем, что несмотря на охвативший меня ужас, спина моя в этот миг чувствовала себя более спокойно, чем когда позади стояли мои друзья. Давний страх, навеянный тою запиской, так прололжал сидеть где-то под левой лопаткой.)
Между мной и 'уважаемым' теперь оставалось только шило. Даже мои друзья, растерявшись, оказались чуть позади.
— Всё, хорош, будя молиться, — сказал Сеня Крест и приставил шило к моему сердцу.
'Всё, — подумал я, прикрывая глаза. — Сейчас…'
Острие кольнуло меня в грудь, но не настолько сильно, чтобы этим уколом убить, и дальше к моему замершему сердцу почему-то не подбиралось.
Надолго в вагоне повисла мертвая тишина, и вдруг кто-то прошептал:
'Ни хрена себе…'
'Мертвый…' – произнес кто-то другой.
Поскольку это относилось явно не ко мне, пока что явно живому, я приоткрыл глаза.
…И прежде того, и после я видывал много мертвецов, но таких – никогда. Сеня Крест по-прежнему стоял, держа шило у моей груди, но это уже был стоячий покойник, и его застывшие мертвые глаза смотрели в пустоту.
Когда его отнимали от меня, он так и не изменил позы, и никаких сил не хватало, чтобы ее изменить. Неведомая судорога скрутила его так, что он был, словно весь из камня. Так и уложили его на пол вагона, чуть наклонившего голову, с вытянутой вперед сжимающей шило рукой.
Нет, не дремал мой ангел, выходит. И смертоносность его ничуть не иссякла, а наоборот, лишь изощрилась за столько лет, что он по пятам следовал за мной…
И долго еще в вагоне судили-рядили о том, чем же вызвана такая странная и нелепая смерть Креста, а какой-то старичок с замысловатой статьей поведал всем древнюю историю о Медузе Горгоне, обращавшей в камень всякого, кто отважится на нее взглянуть.
И охранники потом, на станции, когда выносили его, тоже диву давались. Так, должно быть и закопали его вместе с другими умершими за время дороги где-нибудь поблизости, окаменевшего в этой позе с наклоненной головой и выставленным вперед шилом.
Но уже на следующий день всем в вагоне было не до того, чтобы об этом вспоминать. Пронесся слух, что конечная точка следования нашего арестантского эшелона – порт Ванино, стоящий на берегу Тихого океана, вот на какие просторы раскинулся этот Ад. Сие означало, что дальше нас кораблем повезут в Магадан, а оттуда – на Колыму. Хотя маршруты Ада мало кому известны, но этот каким-то образом знали тут все, кроме нас троих.
Ибо Ад тоже имел свои самые адские места, Колыма была самой страшной из дыр этого Ада. Колыма – это была почти верная смерть.
И уже никого не волновало, что мы трое – 'бесстатейные'. Большая ли разница, как умирать, с именем или без имени, со статьей или без.
А у нас и в самом деле не было статьи. Этим мы отличались от всех обитателей Ада.
Из бумажного эха
…в этой связи напоминаю Вам, что составная часть миссии, возложенной на меня Орденом – это до поры до времени сохранение жизни Дидье Риве.
Коли Вас так разбирает любопытство, мой высокопоставленный по светским (уж не по орденским, конечно) меркам брат, — что ж, скажу: этот уголовник в вагоне погиб от оружия, известного Ордену на протяжении уже многих веков – от нервно-паралитического яда, похожего по своему действию на небезызвестный яд кураре, с тем лишь отличием, что он во много раз сильнее. У меня имеется несколько иголочек, наподобие патефонных, пропитанных этим ядом, и я обучился метко выстреливать их изо рта.
Что касается раскрытия секрета этого яда в интересах Вашего военного ведомства, то тут вынужден ответить Вам отказом, ибо пути мирские и пути Ордена идут порознь. Посему советую Вам продвигаться в своей мирской (и, право, не бесполезной для Ордена) карьере каким-нибудь иным способом.
От имени Ордена благодарю за выполнение моей давешней просьбы, Вам это зачтется.
6
Память – она не только в этом теснилище, в твоей черепной коробке. По причине творящейся там тесноты она иной раз просачивается оттуда и растекается по всему твоему иссохшему телу.
Тело не мыслит, но оно тоже помнит. Даже после того, как очутилось, чтобы напоследок понежится, в Раю, оно вспоминает про муки ада. Неблагодарная, злопамятная плоть! Ее память – это скопление старых болей.
Вот они, эти рубцы на шее и на спине. То память плоти о гражданине Ерепеньеве и его резиновой плеточке: в памяти разума для них попросту не осталось места. А этот железный мост во рту – память о кулаках Ганса и обер-лейтенанте фон шут-его-знает-как: даже имя его не может просочиться сквозь такую толщу времени.
А уже этот мост, пластмассовый – далеко не самое мучительное напоминание о Колыме, где цинга выкорчует из твоих десен все остальные зубы, уважаемый 'бесстатейный' передовик-механизатор Диди.
И что пальцы твои плохо гнутся – это тоже Колыма. Вы когда-нибудь по десять часов в день держали в руках кайло на шестидесятиградусном колымском морозе?
И отвалившийся мизинец левой ноги – тоже она. Левый валенок тесноват оказался. Вот когда ты