— Je suis le prince! Par hasard j'ai ete emporte de mon palais! Я свободнее вас всех. Я улечу туда, когда захочу. Vive la liberte! Regardez, regardez, comment je sais voler![58]
Его как-то весело пытались поймать, но он с необычайной легкостью упархивал ото всех, не переставая повторять, что он принц, ветром унесенный из дворца и при каждой неудаче его поймать восклицая: 'Vous ne n'attraperez pas! Vive la liberte!'[59]
А вместе с ним порхал по бараку освободившийся из объятий вечной мерзлоты, давно сдавившей его прах на скосе у реки, херувим Двоехоров и тоже с криком: 'Свобода! Я свободнее всех вас, ибо не обременен телом. C'est la liberte superieure!'[60] – парил над нарами, иногда зависая над моей спиной, но я не боялся, не боялся его! Ибо я тоже был свободен – в том числе и от страха перед своими друзьми, неважно в чьей руке мог бы оказаться стилет.
И только отец Беренжер, точнее прах его, восседал на своем странном троне и, не в силах двинуться, наблюдал застывшими глазами это кружение.
Поль попытался прервать полет Пьера, ухватил его за подол бушлата, но тот, на миг зависнув над ним в воздухе, нанес ему невесть откуда взявшейся дубинкой такой основательный удар по голове, что тот мигом безмолвно затих на нарах, а сам Пьер, вырвавшись, полетел дальше с криком: 'Pourquoi eles-vous couches? Ne voyez-vous pas que c'est magnifique de voler?'[61]
И тут возлетели все остальные, даже враг народа поп, даже грузный Федя Воркута. Даже скрючившийся, с неразлучной заточкой в руке Жиган – и тот летал. И летал безумный путейский инженер, выкрикивая какие-то свои никому тут непонятные формулы. Они порхали, как бабочки в каком-то немыслимом хороводе. Ибо подступала весна, и был благословенный Богом день.
И только я да пристукнутый дубинкой Поль оставались лежать на нарах. И прах отца Беренжера со своего трона мертвыми глазами смотрел на нас.
И я понимал… После того, что сказал четвертый бесстатейник, в отличие от нас троих еще и безымянный, обозначенный только литерой – о да, после этого я, кажется, понимал, что с нашим преподобным когда-то произошло.
Но в ту минуту и думать об этом не хотелось, наблюдая за всеобщим порханием…
Задумаюсь еще. Будет время. У тебя еще впереди твое Чистилище и твой Рай, Диди.
Неужели это был Поль?
Не знаю, сколько времени прошло, день или два. Очнулись мы с Полем в лазарете почти одновременно – он приходил в себя после удара дубинкой по голове, а у меня уже понемногу спадал жар, и только если я прикрывал глаза, казалось, что все еще вижу кружение под потолком барака свободных, как мотыльки, людей.
Мы лежали на настоящих простынях, о существовании которых давно забыли оба. Они были измяты и грязны, напоминая о том, что из ада мы далеко не ушли, но уже то, что существовала эта не Бог весть какая прослойка между нами и нарами, вселяло ощущение едва ли не уюта.
— Помнишь, что говорил тот, с литерой 'Ф', про Орден? — спросил Поль.
Да, что-то он такое, безусловно, говорил, но что именно, я успел позабыть уже – больше думал об отце Беренжере и, кажется, что-то уже в самом деле понимал. Впрочем, в той давнишней записке за подписью 'К' – в ней тоже было про некий Орден. Я вдруг отчетливо почувствовал холод стали где-то между лопатками.
— Про Орден, который всегда знал о деспозинах, — напомнил Поль.
Я спросил:
— По-твоему, он действительно существует?
— По крайней мере, существовал до недавнего времени, — сказал Поль. — Великое братство, умевшее хорошо хранить свою главную тайну.
— И ты в это веришь?
Вместо ответа Поль извлек невесть откуда слишком хорошо для этих мест сделанную заточку с перламутровой рукояткой и какими-то надписями на клинке:
— Смотри…
Это была вовсе не заточка, а старинный, превосходной работы стилет. Тот самый стилет, — я в этом уже не сомневался. Как его удалось пронести через все круги ада, один Бог ведает. Надписи были выполнены на том же древнем языке, что и те, которые когда-то я видел на поясе у отца Беренжера.
— Древнееврейский? — спросил я. Спросил без страха, ибо страх, оказывется, исчезает, если знаешь, от кого ждать удар. А я знал, теперь я знал своего ангела-убийцу, и от этого почему-то было легче на душе.
— Да, — кивнул Поль. — А знаешь, что тут написано? 'Да умрет всякий, чей язык оказался длиннее разума', — вот что означает надпись, сделанная еще тамплиерами.
— Болтун то есть? — Сам удивляясь своему спокойствию, спросил я.
Лицо Поля было серьезным, как никогда.
— Не всякий болтун, — сказал он. — Только тот, который слишком много знает о деспозинах и трезвонит об этом кому не лень.
— Так ты из этого Ордена? — все так же спокойно спросил я. Страха по-прежнему не было.
— С некоторых пор, — кивнул Поль.
— Но ведь от том, что отец Беренжер деспозин, я знал давным-давно, — сказал я. — Старина Поль, неужели ты собираешься меня убить?
Он покачал головой:
— Нет, Диди. Ты не подавал повода… А теперь, после того, что я услышал от настоящего деспозина, я уже не знаю, кого мне следует убивать.
— Что ты имеешь в виду? — не понял я.
— Вспомни надпись, — сказал он. — Умереть должен тот, чей язык длиннее разума. Боюсь, что речь шла как раз о моем языке.
Я не понял:
— Твой-то язык при чем? Если ты о чем-то и знал, то молчал об этом как рыба.
— Да, молчал, — согласился Поль. — Но ты еще не знаешь главного, Диди. Все эти годы я собирался бежать. Вместе с тобой и Пьером. Глупая, конечно, мечта – я не слышал, чтобы кто-нибудь живой ушел из этого ада. Но мечта всегда нужна, без нее жизнь теряет всяческий смысл, только она помогала мне выжить в аду. Но со вчерашнего дня эта мечта вдруг стала бессмысленной.
— Почему же? — спросил я, хотя осуществима его мечта была в той же мере, что и мечта допрыгнуть до луны.
— Потому, — сказал он, — что если я вернусь во Францию, я теперь не смогу больше молчать. Это там, в Ренн-лё-Шато, могут забыть о своем протухшем кюре. Они, в отличие от меня, не видели настоящего ада, в который люди могут сами себя завести. И заведут непременно! Здесь мы с тобой видели только его начало, а он бескраен. Но здесь хотя бы есть род деспозинов, а стало быть есть надежда. Провонявший Беренжер лишил такой надежды мир, в который я хотел бежать. Его ждет ад, причем безнадежный ад, я в этом уверен. А бежать из одного ада в другой, да еще в безнадежный, это, согласись, самое глупое, что можно выдумать. Если я и сбегу, то, видит Бог, я не смогу молчать. Значит, как тут написано, язык мой окажется длиннее разума. Вот и взвесь, что мне осталось. Оставаться в аду, бежать в другой ад или пасть от этого стилета. И – знаешь, Диди, я тут решил, что последнее – наилучший выход. Быстрая смерть лучше, чем лишенная всякой надежды жизнь… Ты ведь был мне другом, не так ли, Диди?
— И остаюсь тебе другом, — сказал я.
— Спасибо, Диди. Тогда прошу тебя… Хоть, говорят, и Ордена уже нет, но прошу, Диди, соверши милосердие. Только друга я могу об этом попросить?
Я посмотрел на него непонимающе.
— Убей меня этим стилетом, — сказал он. — Я бы попросил Пьера, но он – ты вчера видел – сошел с ума, и его куда-то увезли. Так что вся надежда на тебя, Диди. Вот, возьми. И вонзи его сюда… — Он