красивым, но не вызывающе красивым, а каким-то красивым по-домашнему. И даже голос стал другим: мягким и озабоченным.
А ты шустрая! — похвалил ее отец, — Костюшка тебя слушается.
— Меня все слушаются! — Вот опять у нее стало школьное лицо. И голос.
— Видел? Расхвасталась! — торжествующе сказал Игорь. Должно быть, он даже обрадовался, что Снегирева стала прежней.
— Хозяйкой, значит, по жизни шагаешь. Это правильно, — похвалил отец. Неужели он не понимает, что противно слушать ее хвастовство?
— Костя снова работать пойдет? — опять другим голосом спросила она.
— Собирается. Боюсь, отстанет, не закончит школу. А нынче неученый человек что удочка без грузила: будет плавать поверху жизни, а из глубины ее ничего не достанет.
— Захочет — достанет! — уверенно сказала Снегирева.
— Тоже верно.
Неприятно слушать, когда о тебе в твоем присутствии говорят, как о постороннем.
— Пошли, Игорь, покурим.
Игорь нехотя встал. Тоже мне — любопытный.
В кухне пахло капустой. Игорь поднял крышку кастрюли, понюхал:
— Борщ! А все-таки женщина — растение полезное. Рубанем?
— Не хочу.
— Принципиально?
— Вот именно.
— Ну и балда! — Игорь взял ложку.
— Голод — не тетка, — философствовал он, хлебая прямо из кастрюли. Тем более что наши капиталы уже вложены в эту кастрюлю. Замечу, кстати, что вложено четыре рубля пятьдесят две копейки. Не надо быть Энштейном, чтобы вычислить…
Но вычислить он не успел: в кухню вошла Снегирева. Игорь поперхнулся и спрятал ложку за спину.
— Я пошла. Борщ подогрейте и поешьте по-человечески. — Она взяла у Игоря из-за спины ложку и положила ее на стол. — Привет, мальчики!
Только когда за ней захлопнулась дверь, я сообразил, что ее следовало поблагодарить. С такой, знаете, подчеркнутой вежливостью: «Благодарю вас». Может быть, даже: «Благодарю вас, товарищ Снегирева». В конце концов, ее никто не просил вмешиваться в мою личную жизнь!
Игорь, разливая борщ по тарелкам, говорил:
— Все-таки Антон — это человек!
— Ну-ну, продолжай, — насмешливо сказал я.
— А что? Во всяком случае, ее появление благоприятно отражается на нашем пищеварении. Я прагматик.
— Циник ты, а не прагматик.
— Может быть. А почему, собственно, тебя это возмущает? — Игорь посмотрел на меня подозрительно.
Действительно, почему? Уж не потому ли, что я вовсе не сержусь на Снегиреву, а стараюсь убедить себя в том, что сержусь? Вот и сейчас чувствую, что краснею, не дай бог, если Игорь заметит это…
3
Верховодил, как всегда, Кузьмич. Маленький и кряжистый, он стоял, широко расставив свои короткие, чуть кривоватые ноги, и поочередно оглядывал нас. Его исхлестанное морщинами широкое лицо было озабоченным. Впрочем, оно всегда было озабоченным. Кузьмич — старшой, он отвечает за работу, а работнички тут всякие.
Говорит он резко и коротко, точно колет дрова:
— Которые пожиже — на вагон. Остальные — таскать.
Меня и Мишку Хряка поставил на приемку. Видимо заметив, что я не очень доволен, Кузьмич отвел меня в сторонку и виновато пояснил:
— Мишка на руку нечист, а ты совестливый и непьющий. Я всю артель разбавляю так, чтобы за шушерой догляд был.
«Шушерой» Кузьмич презрительно называл шабашников и пьяниц. К этой категории принадлежал и мой напарник Мишка. Настоящей фамилии его никто не знал, все звали его Хряком. Прозвище было придумано меткое. Сплюснутый красный нос и толстые, всегда мокрые губы придавали Мишкиной роже удивительное сходство со свиным пятачком, а маленькие выцветшие глаза и хриплый, хрюкающий голос еще больше усиливали это сходство.
Мишка гордо именовал себя мастером-краснодеревщиком. Может, и правда, он был когда-то мастером, а может, это была его затаенная мечта. Только за работой по дереву его никто не видел. Чаще всего он отирался около мебельных магазинов — «поднесем, гражданочка?» Подносил столы и стулья, втаскивал их на этажи, получал мзду и нередко прихватывал из прихожих мелкие вещи — как правило, ненужные. Крупные и нужные брать боялся.
По понедельникам, когда мебельные магазины закрыты, Мишка «калымил» на вокзале. Работали тут артельно, и Мишка этого не любил. Ибо при всей своей недюжинной силе он был отменно ленив. А в артельной работе всегда есть ритм, один подгоняет другого.
Сегодня всех подгонял веселый голос парня в зеленом солдатском бушлате. Я его раньше не видел, да и, судя по всему, с другими он не был знаком. Но он как-то сразу притерся к людям и незаметно оттеснил Кузьмича.
— Эй, дядя, ты не торцом ставь на спину, а вали плашмя, так сподручней, — советовал парень мрачному мужику с редким именем Аристарх.
И Аристарх слушался. Было в веселом голосе парня что-то такое, что заставляло повиноваться. Кузьмич и тот молча выполнял его распоряжения. По-моему, Кузьмич даже радовался, что парень освободил его от тяжкого бремени руководить этой не привыкшей к руководству разномастной публикой.
К обеду разгрузили три вагона. Перекусить сели в складе, на ящиках. Вынули из карманов свертки, Аристарх развернул тряпицу, а Кузьмич достал из сумки термос. Кое-кто побежал в столовую.
— Может, сгоношим по одной на троих? — предложил Хряк.
— Я те сгоношу, — погрозил пальцем Кузьмич, не любивший, когда на работе пьют. — Вот отшабашим, тогда делай, что хочешь.
— А ведь, пожалуй, граммов по сто можно, — неожиданно поддержал Хряка парень в бушлате. — Мороз-то вон как жгёт. Вот тебе и апрель.
Кузьмич обиженно пожал плечами и отвернулся. Сложились по шестьдесят копеек. Все, кроме меня и Кузьмича. Вообще-то я тоже был не против, но парень решительно сказал:
— Потерпишь. Кровь у тебя молодая, горячая.
— Подумаешь, указчик! — обиделся я.
— А ты не перечь! — строго одернул меня Кузьмич.
Ну и черт с ними. Не очень и хотелось.
Мишка принес две бутылки, зубами отодрал пробки. Кузьмич дал крышку от термоса, Мишка наполнил ее.
— За неугасимый трудовой энтузиазм, — провозгласил он и опрокинул крышку в рот. Пил он тоже как-то неопрятно, противно. В этот момент я ненавидел Хряка. Хотя на нем был новый ватник и штаны, но весь Мишка был нечистоплотен: мне казалось, что на всем, к чему он прикасался, оставались грязные пятна. И эти слова — «неугасимый трудовой энтузиазм» — в слюнявых мишкиных устах звучали кощунственно.