закрывали небо и могли распороть корпус моего ракетоносца с легкостью ножа, входящего в горло той овцы, которую я так и не смог зарезать, когда Фатьма решила угостить меня шашлыком. У овцы были такие грустные глаза, они кричали: «Что же ты, подлец, делаешь!» Я бросил нож и сказал:

— Фатьма, я не трус, но этого я не могу.

И Фатьма распутала овцу. Потом, когда я уехал на Север, Фатьма писала мне письма с грамматическими ошибками и многословными уверениями в том, что Анютка умрет, если я ей не скажу, что люблю ее по-прежнему. Милая, добрая Фатьма не догадывалась, что Анютку я любил больше прежнего.

А все-таки почему я так трудно возвращаюсь к своему детству? Ведь, казалось бы, ничего тут особенно не изменилось. Будто здесь не существовало никаких сложностей, время шло своим чередом от старой мельницы до водокачки. Сменялись лишь поколения, а дома оставались все теми же, они смотрят серыми скучными глазницами окон с тем же захолустным унынием, что и восемнадцать лет назад. И пятнадцатилетние девчонки, что, смеясь и перешептываясь, исподтишка и кокетливо разглядывают меня, ничем не отличаются от моих сверстниц того времени. И даже в глазах спешащих в школу мальчишек те же зависть и восторг, с которыми я, наверное, смотрел тогда на заезжего моряка с орденом Красного Знамени на темно-синей форменке, орденом точно таким же, как у нашего председателя сельсовета, только без залосненного алого банта, пламенеющего на исхудалой, кашляющей, впалой груди бывшего бойца Красной Армии.

* * *

Тропинка петляла, точно заячий след. Потом она круто сбежала в падь, ее почему-то называли Волчьей, хотя уже лет пятьдесят тут, говорят, не встречалось ни одного волка. С крутого ската мы обычно протаптывали твердую лыжню и строили трамплины, причем так, чтобы сразу после прыжка надо было отвернуть, иначе врежешься в березу. Трамплин был из утрамбованного самодельными лыжами снега, высотой не больше полутора-двух метров, но вся жуть заключалась в этой стоявшей посреди лыжни березе: промедлишь секунду и можешь раскроить себе череп. И все-таки прыгать с этого трамплина почти не боялись, вернее, боялись, но прыгали.

За лысой верхушкой увала начинался сосновый бор, с красными стволами деревьев и темными провалами пещер, в которых, сказывают, жили когда-то беглые. Теперь там — обиталище змей, и я с опаской обходил черные пасти пещер. А с крутого, почти отвесного, со свежими осыпями яра на много километров виден был Миасс — сильно обмелевший, желтеющий песчаными косами, зеленеющий старицами и голубеющий водорослями в узких протоках, уже погибших, населенных только лягушками. Река была сонной и тихой, лишь у водокачки сохранилась ее былая прозрачность, стремительность и ворчливость.

Я вспомнил, как мы тушили пожар на танкере, чтобы спасти океан. Его еще можно спасти, а реку? Может, вот эта ее резвость у водокачки — всего лишь агония умирающего?

И мне захотелось плакать.

Над этой умирающей рекой моего детства.

Над мальчиком, умершим в далеком кишлаке.

Над теми, кто умирает от холеры в Астрахани.

А вдруг и Анюта?

О, проклятая, врожденная склонность к точным наукам! Я начинаю вычислять вероятность заболевания, делю число вероятных случаев на число всех возможных, высчитываю проценты. У Анюты слишком большое число вероятных, почти сто процентов, ведь она имеет дело только с больными. Может быть, их всего полтора-два десятка, и для рядового жителя Астрахани возможность контакта с ними ничтожна, но для Анюты это астрономическая цифра, ибо только с больными она и ищет контакта…

Теорию вероятностей нам в училище преподавал очень симпатичный капитан первого ранга. Во время блокады Ленинграда в зоопарке был всего один слон, и в него попал снаряд. Так вот этот преподаватель заставлял нас вычислить вероятность попадания именно в этого единственного слона.

А весной, накануне моего выпуска из училища, когда преподаватель возвращался после занятий домой, на одиннадцатой линии Васильевского острова ему упал на голову отвалившийся от карниза кирпич. Мы любили этого преподавателя, нас страшно поразила и огорчила его смерть, но были еще огорчены и тем, что так и не смогли вычислить вероятность попадания в него этого злополучного кирпича, потому что не знали, сколько кирпичей падает с карнизов, сколько в Ленинграде преподавателей теории вероятностей и по каким улицам они ходят.

Ах, Анюта, Анюта!

Может быть, нам просто катастрофически не везет? То я месяцами болтаюсь в океане, теперь вот ты накануне нашей свадьбы вынуждена уехать. А вынуждена ли? Я-то знаю, что ты могла отказаться, и никто тебя за это не осудил бы. Разве что сама себе не простила бы. Ведь у тебя опыт борьбы с холерой в Иране, Афганистане, и ты себе не простила бы, если бы не поехала в Астрахань.

Может, именно за это я тебя и люблю? Однако мне грустно и обидно.

Простите, кто это там расхлюздился, как говорит старшина второй статьи Соколов.

Полноте вам, как говорит интеллигентный боцман мичман Сенюшкин.

Держи-ка, парень, хвост морковкой. Кажется, это сказал я Веньке. Ох как легко говорить это другому!

Но ведь там женщины и дети. И Анюта. Они-верят ей. Неужели она опять окажется бессильной, как тогда, с мальчиком?

Нет, я не хочу в это верить. Я в это не верю.

Долго не было никаких сообщений, но я ежедневно бегал на почту за газетами. Наконец появились сведения о том, что вспышка холеры погашена. В былые времена на это требовались месяцы и годы, холера уносила больше, чем войны, но я все еще боюсь за тебя, Анюта!

В газетах не написали, сколько людей погибло от холеры. Может, всего трое или четверо. Но какое это имеет значение? Ты могла заразиться и от одного, пусть даже и удалось спасти его.

Я думаю о том, что триста двадцать суток моего плавания ничего не стоят против двадцати секунд твоего подвига. Слушай, Анюта, нам, видимо, не уготована легкая жизнь. Собственно, мы к легкой не очень-то и стремились. И все-таки обидно, что не будет у тебя свадебной фаты. Может случиться так, что, когда ты приедешь на Север, я буду где-нибудь в Индийском океане изнывать от жары и тоски. В этом случае почаще топи печь и держи хвост морковкой.

Слушай, пес, укусивший меня! Когда ты меня укусил, я подумал вот о чем: ты любишь одного хозяина и не любишь остальных людей, ты эгоист. Потом вспомнил, что Анюту-то ты не тронул, даже лизнул ее. Не потому, что любил, а потому, что понял: она добрая. Наверное, ей ты даже разрешил бы воспользоваться лодкой. А мне вот не разрешил. Я не верю, что ты просто защищал собственность хозяина.

Спасибо тебе, песик. Не ты научил меня доброте, но ты первый заставил меня подумать об этом. С тех пор я люблю собак. Среди них нет заведомо добрых и заведомо злых. Как и людей, добру и злу их учат.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату