— В то время стояла хорошая погода, это вам известно?
— Нет, неизвестно, я спал. Но продолжайте.
— А не угодно ли вам узнать, что господам и дамам взбрела на ум идея прокатиться в Булонский лес.
— И что с того?
— Тернанд, пришедший повидать мсье Рено, уж не знаю зачем, встречает этого братца на улице, и они являются вместе, Мендес и Альварес тоже присоединились к их компании… Признайте, надо очень уж страстно любить верховую езду, чтобы решиться на это, протанцевав всю ночь.
— Согласен. А потом?.. Но Бог ты мой, как болит колено!
— Меня послали в манеж предупредить, что надобно подать лошадей; мы отправились от дома мсье Рено самым что ни на есть чинным манером: по двое — впереди мадемуазель Аглая с мсье Тернандом, за ними мадам Рено между мной и молодым человеком…
— И что же произошло? Да говорите же, этих господ убили? Этих дам подвергли насилию? А вы утопились в реке и оттого такой мокрый?
— Да нет, пошел дождь.
— Неужели и прочие разделили вашу судьбу?
— Ни в коем случае…
И Анри повел наконец рассказ обо всех напастях того дня, обо всем смешном и жестоком, что с ним приключилось: итак, сначала лопнула защепка, удерживающая штанину у ботинка, и та задралась чуть ли не до колена, вызвав смех мадам Эмилии; потом переломился хлыст, и он принужден был плестись в хвосте, далеко отстав от всей компании; Тернанд тем временем преизрядно галопировал и взял барьер, чем заслужил ее восхищение; Анри захотел сделать то же самое, но его коняга упала на колени; фатальные случайности преследовали его до самого конца: все давно уже ускакали черт-те куда, а его кляча только добралась до заставы Шайо; там его застиг дождь, и никогда ни один каменный пол, ни одну булыжную мостовую так не драили, не окатывали столькими ушатами воды, как его; все дамы и кавалеры с великим трудом удержались от хохота, когда он предстал перед ними, оставляя вокруг себя и лошади лужи воды, — одежда прилипла к телу, перчатки потеряли цвет, поля шляпы свисали на глаза. Мадам Эмилия ничего не сказала, как и все прочие, только слегка прикусила губу, Тернанд что-то насвистывал, Мендес в уголке тихо беседовал с мадам Дюбуа, Альварес и мадемуазель Аглая тоже разговаривали тет-а-тет.
Ему предложили погреться, пройти к камину, однако минуты через три он отошел от огня и, еще окоченевший, но через силу хихикая, уверял, что все в порядке, он уже обсох. После чего устроился на большом канапе полулежа, подсунул под локоть подушку и принялся кончиком хлыста соскабливать пятнышки присохшей грязи со своего костюма для верховой езды. Мадам Эмилия распространялась о браках по расчету и по обоюдной склонности с хорошеньким денди, усевшимся на низенькую скамеечку у ее ног, и продолжила чреду рассуждений, едва удостаивая Анри взглядом, да так жмурясь, что зрачков почти не было видно из-за полуприкрытых ресниц.
Не зная, что бы предпринять, все сели за карты — все, кроме него; игра очень развеселила присутствующих, а его продолжала томить скука.
Дождь и не думал кончаться, так что дамам для возвращения по домам понадобились фиакры, ожидали их долго, и все это время мадам Рено капризничала, дулась, обвиняя в этой задержке Анри; она его мучила и пытала, рвала на части, он не знал, что сказать или сделать, и с сердцем, в ярости готовым лопнуть, на удивление легко вспыхивал от малейшего пустяка, а если б осмелился, то непременно бы кого-нибудь побил; он жаждал внезапных несчастий, чтобы тотчас прийти на помощь, жертвенных подвигов, какого-нибудь возвышенного деяния, чтобы все были им посрамлены; но ничего необычного, что могло бы возвысить его в глазах той, кого он любил, так и не произошло.
А случаю еще было угодно, чтобы Мендес и Альварес сели в один с ним экипаж, расставшись с мадам Дюбуа и мадемуазель Аглаей, пожелавшими уехать домой как можно быстрее, а мадам Эмилия отправилась их проводить в другом фиакре, сопровождаемая Тернандом и тем хлыщеватым юнцом, что неотступно держался поблизости от нее. Достойные чада Лузитании,[39] эти двое изливали друг другу в уши сокровенное содержимое собственных сердец и, сбиваясь на скороговорку, потирая руки, вздыхали, жестикулировали, почти что пели, подъемля очи горе и растекаясь в улыбках.
— Она сказала мне: «Я, разумеется, долго буду помнить о вас», — бормотал Альварес.
— Она мне сказала: «Какие черные у вас волосы!» — заходился от восторга Мендес.
— Какая талия! — восклицал Альварес.
— Какая шея! — вторил ему Мендес.
— Уверен, она заметила, как я в нее влюблен.
— Ну и глуп же я, что еще сомневаюсь! Только вспомнить, как она обомлела в моих руках во время вальса.
— Как тебе кажется, Мендес, меня ждет удача?
— Разрази меня на месте, да! Как ты считаешь, у меня есть хоть какие-то шансы?
— Несомненно. А не написать ли ей? Что ты на это скажешь?
— Непременно. Вот и я подумываю о том же.
— Ты заметил, как прозвучало ее «спасибо», когда я придержал стремя, помогая ей взобраться на лошадь?
— А ты видел, как она поглядела на меня, когда я с ней здоровался?
— Она скоро вновь посетит мадам Рено.
— Да-да. Я спущусь в гостиную, меж нами завяжется разговор, вот тогда я и суну ей записку.
— Ну уж нет, клянусь! Я так сразу обниму ее за талию.
— Пожалуй, решено! Шепну ей на ушко: «Обожаю тебя!»
— Пусть уж лучше рассердится.
— Да, чихать я на это хотел!
— Пора поторопить события.
— Жребий брошен!
— Давно брошен! Дело яснее ясного: она меня поняла.
— И при первой же оказии…
— Но все же… Ты правда думаешь, что на моем месте нельзя давать слабину?
— Еще спрашиваешь! А на моем?
— Ну конечно же, и на твоем тоже… Кто может знать? Почему бы и нет?
— Виват!
— Виват!
Они елозили на подушках, так молотя кулаками по стеклам дверец, что чудом не попортили карету.
Выведенный из себя звуком их голосов, стуком и дребезжанием, Анри посреди дороги вышел из экипажа и прибежал к Морелю, чтобы было с кем перемолвиться словечком, кому поплакаться в жилетку; во что бы то ни стало ему сейчас требовался друг, наперсник, ибо сердце его переполняли долго сдерживаемые слезы. О, сейчас самомалейшее соболезнование пролилось бы бальзамом в его душу, ласковое слово наполнило бы счастьем!
Читатель без труда сообразит, что он расписал свои муки в совсем иных выражениях, нежели те, коими воспользовались мы, вдобавок преобильно уснастив свой рассказ проклятьями, изобличающими женскую неверность, тщету мужского самолюбия, дождь, лошадей, непрочные брючные защепки и попранные клятвы.
— Пора послать ее куда подальше, — постановил Морель.
— И я того же мнения!
— В том-то и закавыка. Вы уж хотя бы прочтите ей мораль.
— Какую мораль?
— Тем не менее, сдается мне, что…
— Да нет же!.. Что, по-вашему, я должен ей сказать?
— Устраивайтесь, как хотите, дело ваше.