прямую спину, кожу белее снега, тончайшую кисть, безупречнейший профиль. Не упускал из виду и вечную красоту того дивного нагого создания, что бродит вдоль берега дальних островов по усеянному ракушками желтому песку, представлял себе, как та дикарка спит под большими деревьями, покачиваясь в бамбуковом гамаке. Он перепробовал все мечтания о красоте, каким поочередно, год от году взрослея, предается мужчина; подобно прочим, он примерял на себя все разновидности желания, рассматривал любые формы телесного совершенства, переходил от бешеного горения чувства к степенным любовным меланхолиям, каждому переживанию отдавая должное, присваивая их на время: от неотрывных сладостных взоров ветхозаветных пастырей, изливаемых на дев Сиона, пришедших к источнику, куда по вечерам гнали на водопой стада, до короткого сухого поцелуя, коего удостаивал красотку придворный краснокаблучник, или наглого лапания воротилы времен Директории.[48]

Он перегорел всеми этими желаниями, мысленно приспособив каждое для себя одного; при взгляде на него вы бы увидели сдержанного юношу, воспитанного в суровой скудости обихода, он же между тем проводил ночи с султаншей, а та являлась к нему, закутанная с ног до головы, в паланкине, который несла четверка негров в сопровождении четырех евнухов с обнаженными саблями в руках; он размышлял о гаремной скуке и об удлиненных черных глазах, что блестят в вырезе белой вуали. Но нравились ему и бледные Гольбейновы лики, светлоглазые и светловолосые, исполненные меланхолии, свойственной былым векам и нам уже не ведомой.

Вместе с Горацием он грезил об ионийской рабыне,[49] пляшущей под звуки трещоток и плещущей фалернским вином вам прямо в лицо, на плече ее — след зуба, оставленный ее повелителем перед тем, как посулить ей свободу. О, как ловко она следует своей натуре, волнуя сердца и выманивая завещания!

От греческой страсти, суровой, изящной и воздыхающей, он вступил под своды римской любви, того затопившего Лациум[50] кипучего, раскаленного вожделения, что припахивало козой, отдавало запахом звериных шкур и ушло в небытие с приходом Цезаря, обновившись от прикосновения ко всем безумствам, обогатившись новейшими изобретеньями похоти, пришедшими поочередно из Египта при Антонии, из Азии и из-под Неаполя в Нероново правление, от индусов при Гелиогабале, сицилийцев, татар и византийцев времен Феодоры,[51] но неизменно подмешивая крови к цвету своих роз и непременно выставляя напоказ обагренную плоть под аркадой большого цирка, где рычали львы, плавали гиппопотамы и гибли первые христиане.

Он обожал античную куртизанку такой, какой та в один солнечный полдень явилась миру: прекрасную и бестрепетную, строившую пирамиды на деньги любовников, ту, перед кем расстилали карфагенские ковры и раскладывали сирийские туники, кому присылали сарматскую амбру и кавказские пуховые подушки, золотую пудру из Сеннаара, кораллы Красного моря и бриллианты Голконды, гладиаторов-фракийцев, индийскую слоновую кость и афинских поэтов, ту, чьего пробуждения ожидали у дверей сатрап персидского шаха и скифский посол, сыновья сенаторов, архонты, консулы и толпы простого люда, пришедшего поглазеть. Это бледное создание с пламенеющим взором, словно нильский удав, обвивает и душит свою жертву, она опрокидывает империи, направляет войска в битву — и лишается чувств в миг лобзания; ей ведомы приворотные зелья и смертоносные отвары, ее именем матери стращают сыновей, цари же, услышав его, изнывают в любовной истоме.

Желая полностью восстановить изгладившееся из памяти потомков, Жюль дни напролет проводил в мечтах об утехах Соломона, садах Семирамиды и бегстве Клеопатриной галеры, в битве у Акция,[52] о чадящей лампе Мессалины и ее фиалковом капюшоне,[53] размышлял о тайнах Атриума, заимствуя ярость Ювенала, и об оргиях времен империи, вдохновляясь возвышенным стилем Тацита.

Чванливая и немногословная, набеленная, нарумяненная, с негнущейся шеей в брыжжах а-ля Медичи, высокородная дама XVI века тоже удостоилась наконец его любви, та, что читала королеву Наваррскую,[54] хохотала при виде вздернутых на Монфоконе[55] горемык, была приятельницей Брантома, [56] почтеннейшей девицей и большой любительницей маскарадов, пастилок с ванилью и флорентийских перчаток, говорила по-итальянски, благопристойно присюсюкивая, и в глубине души сходила с ума по некоему молоденькому королевскому пажу, которого вскоре совратила с праведного пути, а там и отравила из ревности, едва сама потом не наглотавшись яду, с тоски, вестимо.

В романах минувшего века, в книгах с красными обрезами и анонимных брошюрах, тех, что когда-то издатели пеленали в грубые, из серой бумаги, обложки, он выискивал биографии бесшабашных либертенов в стиле Данкуровых[57] героев и жизнеописания подозрительных вдовушек, державших у себя в услужении ландскнехтов; он частенько в мыслях своих навещал комедианток дореформенной эпохи — девиц с осиной талией в платьях с широченными кринолинами, вероломных маленьких обманщиц со щеками персикового цвета, разорявших откупщиков ради какого — нибудь потрепанного острослова, слагавшего для них стишки; им надобно было предоставить тучного кучера в пудреном парике, новую упряжку лошадей каждые полгода и особняк на бульваре. Но все ж средь этакого щегольства, между Пироновым приапизмом и пресными тирадами мсье де Берниса,[58] кто-то, как Дегриё, плакал, уткнувшись в колени своей Манон, а известный вам Жан-Жак описывал ночь, проведенную у мадам д’Эпине.[59]

Жюль шел до конца, до самого финала, не оставил без внимания и незамысловатую чувственность Фобласа,[60] и жалкий облаченный в юбки порок, что прячется в наемных каретах или за притворенными дверьми, бесчестя адюльтер обыденностью низости; право же, стократ предпочтительнее чудовищные выходки Жюстины,[61] произведения, прекрасного самим обилием ужасов, где преступление заглядывает вам прямо в лицо, хмыкает у вас под самым носом, обнажая остренькие клыки и дружески протягивая руки; он спустился в сумрачные глубины человеческого естества, прислушался к его предсмертным стонам, сделался свидетелем последних конвульсий и не поддался страху. Да и потом, разве поэзия не присутствует везде — если она есть хоть где-нибудь? Тот, кто несет ее в себе, найдет, что она пронизывает весь мир, подобно цветам, прорастающим даже сквозь мрамор могил, а не только заполонившим свежайшие лужайки, — она источается на вас из сердца непорочной девы или сна ребенка, но равно и с помоста виселицы либо из зарева пожарищ.

Дойдя до материального воплощения идеала, он возненавидел самое материю, ибо две ложные по самой сути наши наклонности: отвергать любую идею и заведомо отрицать какую-либо совесть — раздражали своим однообразием, безразличием к частностям, стремлением видеть лишь знакомую каждому изнанку бытия, не обращая внимания на его лицевую сторону; душе молодого человека опостылело это непрестанное ликование плоти, а вечная ложь ее улыбок утомила его сердце — он проникся жалостью к тем, кто не идет в познании дальше, оставаясь достаточно наивным, чтобы все это высмеивать.

Тут мужественная сторона его натуры распустилась, словно мощное растение, он почуял в себе тягу к бесполезным опасностям и безрассудному риску, ему полюбились старинные рыцарские шлемы, тяжеленные двуручные мечи, по телу пробегала дрожь, когда он прикасался к выпуклым доспехам, кованным для широких грудных клеток, он ощущал зуд во всех членах, когда звук горна звал к атаке; чеканный шаг военных отрядов под окнами, похлопыванье кавалерийской сабли по лошадиному боку, широкие людские шеренги на равнине — он радовался всему этому, будто дитя, и допоздна засиживался над Плутархом, повествующим о былых войнах, где герои, поломав друг о друга мечи, бросались в рукопашную и шли на приступ, зажав в зубах кинжал, а поверженные падали на спину под ярким солнцем и умирали, уставясь в небеса; он следовал за историком, живописавшим победные выклики Александра Македонского и рев варварских орд, сползавшихся к стенам Рима, арабов, резво скачущих по африканскому побережью, и воюющих в горах повстанцев, и жалел о времени, когда с пером на шляпе и штуцером в руке соперники галантно кромсали друг друга, выезжая на поле шесть на шесть верхами, до зубов вооруженные, и бились до последнего.

Его влекли ценности минувшего, как иных — море, то со скрипящими корабельными мачтами и глухими хлопками парусов под буйным ночным ветром, то мирно стелющееся под килем судна, когда путешественник, стоя на носу и посвистывая навстречу бризу, глядит на горизонт, где проступают контуры нового мира.

Еще он прочитал «Подражание Христу»[62] и полюбовался

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату