литературой! Несколько хороших знакомств, пара-тройка статеек посмелее, пристроенных в газеты, быстренько сделали бы нам имя. Мою первую пьесу прочел бы театральному комитету именно ты, так как читаешь ты лучше меня, вдобавок я бы не смог унять дрожи. А премьера на театре, Бог ты мой! Первое представление, ты о таком когда-нибудь думал? Театр полон, дамы в вечерних туалетах с букетами, мы сами в кулисах, ходим туда-сюда, заговариваем с актрисами, занятыми у нас в спектакле, костюмированными для ролей в нашей пьесе; меж тем устанавливают декорации, поднимают лампы над авансценой, музыканты рассаживаются в оркестровой яме, раздаются три удара — и всякий ропот в зале стихает. Взлетает занавес, все напрягают слух, начинается представление, сцены сменяют друг друга, действие разворачивается, раздаются первые крики «браво!» — и снова воцаряется тишина (слышно, как летает муха!), каждое слово из тех, что мерно роняют актеры, жадно впивает молчащая публика… а затем со всех ярусов — крики «браво!», «автора! автора! автора!». Ах, Анри! Как она, должно быть, хороша, жизнь человека искусства, протекающая под знаком идеалов и страстей, когда любовь и поэзия пронизывают тебя одновременно, взаимно укрепляясь и распаляясь, где каждодневно ты сосуществуешь с музыкой и стихами, со статуями и картинами, — и все для того, чтобы вечером очутиться на пружинящих под ногой театральных подмостках, объятый пламенным сиянием люстр, в кругу натур, чьи души навечно в плену поэтических иллюзий, где наши возлюбленные — комические или трагические актрисы; там ты созерцаешь, как твоя мысль оживает на сцене, ты оглушен энтузиазмом зала, который затопляет всё, и трепещешь разом от счастья и честолюбивых надежд, одушевленный собственным дарованием и всеобщей любовью!
P. S. Только что вернулся отец, меня просят зайти в его комнату… все кончено, я — таможенник. Через неделю начинаю служить сверхштатным сотрудником, сегодня вечером придется отправиться к директору и благодарить… придется сдерживать себя. Не могу более. Прощай, я достоин твоей жалости!
Твой друг до самой смерти,
Жюль.
Позже вышлю список книг, которые тебе желательно привести сюда на каникулы. Скоро сезон балов-маскарадов, ведь так? Опиши, в каком костюме ты будешь. Мсье А., наш сборщик налогов, 25 числа дает званый вечер; ему хочется, чтобы все было, как в столице.
Я пойду.
Когда Анри получил это письмо, он еще лежал в постели; те иллюзии, о коих оно свидетельствовало, показались ему такими устаревшими, что вовсе не тронули душу, а горести, на которые сетовал его друг, — столь младенчески легковесными, что они не удостоились его сострадания. Он даже слегка улыбнулся из жалости, читая пламенные строки о Париже и о литературных восторгах, которые уже воспринимал с высоты своего недельного пребывания в столице, как два рода того недуга, что свойствен провинциалам; прочитав, он тщательно сложил послание, следуя прежним сгибам, положил его на ночной столик и продолжал, лежа на спине и уставясь в потолок, размышлять о своих собственных иллюзиях и изъянах.
Впоследствии мы увидим, как первые изменят свою природу и почему вторых не убудет.
Между тем дедовская умудренность старших предусмотрительно отвела от него все мыслимые неудобства. После бесконечных обсуждений, в ходе которых добирались до истоков человеческих сообществ и до корней каждой из образовательных систем, после многих колебаний, дополнительных изысканий, прерванных поползновений и робких демаршей молодого человека наконец определили в особый пансион: исключительность этого заведения надобно понимать двояко — ad hoc и sui generis:[16] ad hoc в том смысле, что пансион давал приют только сыновьям достойных родителей, воспитанным, как наш герой, в незапятнанности домашнего очага, средь почтенных стен, и призванным хранить приобретенные устои (в то время как сами они спали и видели, каким бы манером поскорей их похерить); sui generis — ибо пансион этот слыл вполне порядочным, где не водилось ничего иного, кроме разнообразных проспектов, тушеных бобов и морали, а постояльцев обогревали и содержали в сытости.
Внешний вид заведения отвечал этим ожиданиям. Большой дом на пустынной улице, название которой я, уподобясь Сервантесу, утаю,[17] с поместительной подворотней, крашенной зеленой краской, с широкими окнами, выходящими на ту же улицу, так что летом, когда их открывали, прохожие имели возможность видеть мебель гостиной в белых коленкоровых чехлах. Со двора можно было попасть в своего рода английский сад, с горками и долинами, с тропками, петлявшими меж розовых кустов, акаций, привлекавших взор своими шаровидными соцветиями, под нависшей над стеной красивой рябиной, простиравшей во всю ширь ветви с россыпями алых ягод; кроме всего прочего, в глубине сада — это было видно из комнаты мсье Рено — «тоннель», галерея со сводами из жасмина и клематисов, обвивших белую решетку и скамью в рустичном стиле. Я чуть не забыл озерцо не шире винной бочки из Нижней Нормандии с тремя красными рыбками, почти всегда неподвижно стоящими в воде. Когда родители увидели все это, они пришли в восторг от того, что их чадо будет дышать здоровым воздухом, и согласились со всеми прочими, причем довольно-таки свирепыми условиями.
Ибо если мсье Рено и брал мало учеников, то выбирал он с пристрастием; обыкновенно их у него было всего пятеро или шестеро — зато уж именно на них он не жалел ни своего времени, ни своей учености. Здесь молодых людей подготавливали и в Политехническую, и в Нормальную школы, и ко всякого рода экзаменам на степень бакалавра, кроме того, сюда принимали студентов-медиков и правоведов, этим последним рекомендовалось не терять попусту времени — здесь их обучение тем и ограничивалось. Впрочем, мсье Рено обожали все его воспитанники, но отнюдь не за умственную горячность, подкупающую молодых и привлекающую их сердца к старикам, а потому, что он был легок в общении, позволял им вести приятную и спокойную жизнь, был умеренно, хоть и не без шутовства, жовиален и весьма изощрялся в каламбурах. Его можно было счесть хитроумным после первой беседы и глуповатым — после второй, частенько он иронически ухмылялся по поводу предметов малозначительных, а когда собеседник начинал говорить серьезно, глаза мсье Рено так напряженно поблескивали из-под золотых очков, что он казался тонкой штучкой; голова его, с широкими залысинами до самого затылка, украшенного белокурым с проседью венчиком курчавых волос — их он оставлял довольно длинными и тщательно начесывал на виски, — голова его производила впечатление ума и доброты, а выступы его низенькой коренастой фигуры тонули под слоем дряблой бледноватой плоти; все это дополняли большой живот, слабые упитанные ладошки, как у старушек лет пятидесяти, и косолапые ноги, из — за них он всегда забрызгивал себя грязью, стоило ему выйти из дома.
Если б страсбургские войлочные туфли в то время не существовали, он бы их изобрел самолично, поскольку носил летом и зимой к полному отчаянию супруги, причем ныл и стенал не менее часа, когда приходилось натягивать сапоги, чтобы выйти на улицу. Мадам Рено вышила для него греческую феску с голубыми цветочками на коричневом бархате; прикрыв свою плешь ее подарком, он проводил целые дни в кабинете, давая уроки или занимаясь своими делами, вечно закутанный в зеленый тартановый халат в черную клетку — он всегда оставался самым неумолимым противником прикрывания колен какой-либо иной материей.
Спускаясь из своих комнат, молодые люди вешали студенческие шапочки в гостиной, всю меблировку которой составляли два соломенных половика и полдюжины плетеных стульев, и присоединялись к наставнику, рассаживаясь как придется, в креслах или на стульях, слушая его или просто подремывая, а то и разглядывая бюстики Вольтера и Руссо, стоявшие по бокам каминной доски, листая томики в книжном шкафу либо набрасывая на краешке папки голову турка или женский профиль. В доме царила добродушная патриархальность нравов: по воскресеньям после обеда пили кофе, вечером в гостиной мадам Рено играли в карты; иногда все вместе отправлялись в театр, а летом — за город: в Медон, в Сен-Клу.
Мадам Рено, как видно, была превосходной женщиной, очаровательной, относящейся ко всем по- матерински ласково и любовно. Все утро она не снимала ночного чепца, кокетливо украшенного кружевами, но скрывавшего от взгляда ее локоны; не перехваченное в талии платье с ниспадающими от самого ворота широкими складками укрывало от глаз все подробности фигуры, принимаемые ею позы отличались усталой