закачается.
— Врачу говорю, который жену пользует:
— Хоть бы вы, ангел мой, повлияли. Тает ведь женщина без всякой надобности, скоро один фитиль останется.
Пожал плечами, даром что приятель.
Станет он тебе влиять, ежели с этих несварений да головокружений ему в сберегательную кассу капает…
У самого, небось, жена из немок, кругленькая, смотреть даже досадно. Рыбьим жиром ее, поди, откармливает. Жулик паршивый!
— Дочка даже, тринадцатилетняя килька, туда же. Линию себе выравнивает… Всей провизии в ней на франк, какая там еще линия!
— Ты, говорю, чучело, растешь — тебе питаться во как надо. Я в твоем возрасте даже сырые вареники на кухне крал, до того жадный был.
Фыркнет, скажет что-нибудь французско-лицейское, чего ни в одном словаре нет, и отвернется.
— На кого, комариные мощи, фыркаешь? На отца?
Мать за нее: не вмешивайтесь, пожалуйста. Я свою дочь не в кормилицы готовлю…
Кулебякой обломовской меня обзовет, маникюрную коробку возьмет и к окну королевой сядет — под говядину ногти себе разделывать. Нос да ключица — весь силуэт…
— На что уж тетка, почтенная, сырая женщина, против нас живет, паутинными дамскими принадлежностями в разнос торгует, — и та тоже за ними тянется.
Если уж наследственность располагающая и женщина в закатный возраст входит, само собой бока выпирают. В сейф их не сдашь. Природа.
А она — франков лишних на массажистку нет — сама себя рубцами резиновыми тиранит, в эластичные пояса до самого подбородка засупонилась… Монна Ванна из Аккермана.
А вместо приличной пищи сырую морковную шелуху ест: хлебчики себе какие-то специальные в подагрической лавке покупает: без муки, без дрожжей, вроде облаток на лунном масле.
Только и слышишь: сантиметра три, слава Богу, за неделю спустила… Это трудовые-то сантиметры, которые в поте лица…
Складки-то у нее телесные без начинки вокруг шеи и обвисли: подбородок пустой, как у малороссийского вола, болтается: хоть не смотри… Для кого старается? Инвалид столетний и тот отвернется.
— И все на весы.
Чуть всей компанией в метро ввалимся, тотчас же в автоматную дырку тетка монетку бросит — и хлоп на весы инвентарь свой проверять. За ней жена, за женой дочка.
На одно колебание стрелка меньше потянет, так от радости и завьются… Живого тела сбавили. Стоило ради этого границу переходить.
Через год, поди, у эписьерки на весах взвешиваться будут: кило в полтора останется на каждую — не больше.
— А главный вопрос — я-то из-за чего страдаю? Доход у меня кое-какой есть, — в Саль Друо Людовиков 20-х скупаю, перепродаю. Кручусь, кручусь, как козел на ярмарке.
Кулебяку-то я свою насущную заслужил?
Придешь домой, носом потянешь: прежде хоть обедом пахло, а теперь одной голой пудрой…
Ради их эгоизма и я, извольте видеть, в факира превращаться должен. Вредно, мол, мне. В моем, мол, возрасте одной магнезией питаться нужно. Устрица я, что ли? Да и какой мой возраст? В сорок восемь лет человек только в аппетит входит, вкус настоящий получает. Древние римляне во как в моем возрасте ели…
По ночам даже пельмени снятся, гуси с кашей мимо носа летают. Только одного за лапку поймаешь, ан тут и проснешься… Сунешься босой к буфету, а там только граммофонные пластинки да банка с магнезией, чтоб она сдохла!..
Конечно, я их голодающую женскую психологию понимаю: начни я в тесной квартире колбасу есть, — от одного запаха проснутся, душа у них захлебнется.
Не тиран я, чтобы близких людей мучить.
Ну, конечно, днем между делом в русской лавочке пирожков холодных захватишь и на мокрой скамейке съешь, как незаконнорожденный. Горько.
Стал я в рестораны ходить. Порции воробьиные, цены страусовые. Вместо домашнего уюта челюсти посторонние вокруг тебя жуют, торопятся, косточки прошлогодние обсасывают… Чокнуться даже не с кем, до того неприятные профили.
И на языке потом до самого вечера налет этакий жирный, будто ты лапландскую бабу вдоль спины лизал.
— Да-с. Мода. Кто и когда ее распубликовал, — спроси вдову неизвестного солдата… Я понимаю: ну, сезон, ну два, но зачем же до бесконечности? На то она и мода, чтобы ее контрмодой перешибить… На длинные платья перешли, почему бы на полновесность не перекинуться?
И слышать не хочет. Никогда, мол, назад к першеронам возврата не будет. У женщин, говорят, только теперь крылья и выросли… Грации, говорят, своей быстроходной мы теперь ни на какой рубенсовский балык не променяем…
А я так полагаю: ежели бы завтра шутники какие пропечатали, что модно щипцы для завивки в ноздре носить, — все дамы так оптом носы бы и продырявили. Уж мои-то первые, будьте покойны-с.
— И опять: почему портные, дураки, ее не отменят? Сговорились бы с фабрикантами — модный манифест опубликовали, — и готово.
Ведь на полную даму и материи не в пример больше идет и за шитье прикинуть можно: обтянуть кресло или диван — цена разная. Да и фермерам и лавочникам, посудите, какая прибыль, ежели полнаселения, вся женская часть после голодухи на натуральные продукты набросится!..
Я уж и то прикидывал: не через женский ли этот недоед и весь мировой кризис колом встал? Как вы полагаете?
— Вот и подумываю… А не перебраться ли мне со своим домашним табором на Нарву? Парижскую колбасную открою, либо эстонский рюстик в Париж экспортировать начну…
Авось хоть там, в глуши, по-человечески живут, по-старому распустя пояса. Дамы так дамы, на сантиметры себя не разменивают.
Ухмыляетесь? И до Нарвы, стало быть, докатилось? Нда-с…
Поди на Северном полюсе бабы-самоедки теперь сквозь обручальное кольцо туда и обратно пролезают. Мода. Ну, ладно…
Что же пива не пьете? Будьте здоровы! Как говорится — мертвому ямка, а живому мамка. Разбередил я себя только, лучше и не ковырять.
<1931>
КОЗЬЯ ФЕРМА*
Кривоногий и сморщенный, похожий на обрубок пробкового дуба, он ничего не знает о том, что делается на свете. Как телеграфные столбы вдоль высохшего русла ручья, давно уже одинаковы для него