Саши Черного вообще нет любовной лирики. Как же так?! Такое сказать о художнике, чье творчество насквозь пронизано любовью — к детям, вообще к человеку, ко всему живому, к окружающему миру, к родине… и особенно к женщине. Уже с «Лунных рассказов», первого юношеского опыта в прозе, писатель постоянно возвращается к этой теме, но всегда на редкость целомудренно, ненавязчиво. Самые задушевные, самые ласковые, в общем, самые-самые слова, извлеченные из сокровенных тайников души, обращены к ней, голубушке: «Простота-то, лучезарность, плавность лебединая, сероглазое мое золото, — вишь, чуть стихами не заговорил». Или вот еще: «Она вся как лесная яблоня на заре была». Надо ли продолжать?
Судя по произведениям, Саше Черному, видимо, милей всего был кустодиевский тип женщины. Округлость форм… Степенность осанки… Румянец во всю щеку… Мягкость нрава. Добросердечность. Прочитайте хотя бы «Комариные мощи».
А что же те зловредные женщины, которые с таким сарказмом выведены в сатирах Саши Черного? Неужто неясно? Душа поэта особенно была уязвлена, когда столь ненавистные ему формы зла выступали в женском обличье. Да, это он ненавидел.
А «Илья Муромец» — это воистину рассказ-прощание. Автор, словно витязь на распутье, всматривается вдаль, в будущее: что ждет его героинь и их жизненных прототипов в их земной юдоли? Им предстояло еще долго бедовать и радоваться, одаривать друг друга жалостью и любовью. Но уже без него, без Саши Черного…
Анатолий Иванов
РАССКАЗЫ, НАПИСАННЫЕ В РОССИИ*
ЛЮДИ ЛЕТОМ*
I «ТИХОЕ ОЗЕРО»
Впереди всех шел лаборант по физике, размахивая аршином чайной колбасы. Сбоку звякали бутылки баварского кваса, подвешенные за веревочки, и штопор, патентованный штопор с толстой английской пружиной. Лаборант свистал. Что он свистал, — неизвестно. Это был очень сложный, запутанный переход от «Вдали тебя я обездолен» до «Куда, куда вы удалились», приноровленный к быстрому шагу.
Было девять часов утра. «Докторша», в красном пикейном колпаке, шагавшая за лаборантом, уже упарилась. Под одной рукой у нее сиял самовар, все время ускользавший вниз под углом в 40°, другой она прижимала белый зонт, две бутылки и самоварную трубу. Капот оттопыривался и бил по ногам, живот жизнерадостно выпячивался, бюст трепыхался и дрожал, как на рессорах, висюльки на лбу развинтились и методично болтались справа налево.
По бокам шли еще две: учительница истории, Лидочка Панова, высокая и, конечно, насколько возможно, худая, с картузом углей и коробкой килек. Она решительно резала локтями воздух, плоско шаркала большими подошвами и через каждые десять шагов повторяла: «О, какой воздух!» Курсистка Яценко несла только стаканы, но зато все время спрашивала: «Где это Тихое озеро? Мы возьмем одну лодку? Отчего не взять две лодки? Вы умеете грести? Кто будет на руле? В Одессе я всегда сидела на руле. А вы умеете править?»
Лидочка на все вопросы аккуратно отвечала «угу» и, занятая чем-то глубоко своим, упорно смотрела в спину лаборанта.
Позади всех, шагов на сорок, шел последний — художник-портретист, блондин и немножко франт, Поль Луцкий.
Все жили на одной даче, и все очень любили друг друга, но в это утро Поль Луцкий поступил как предатель — нарочно отстал, невинно рассматривал елки по сторонам и всем туловищем и выражением глаз показывал, что он идет в лавку за папиросами, что те — с самоваром, колбасой, капотом и кильками — совершенно посторонние, и даже обменивался со встречными полуулыбками по адресу тех… диких.
Луцкий нес большой хлеб, нож и сковородку, но эти презренные предметы были так искусно завернуты, что походили отчасти на теннисную ракетку, отчасти на гитару…
На пристани выбрали «Ласточку», красную, добросовестно большую и широкую, как комод, лодку.
Лаборант на передней паре греб по-морскому, с выплеском: весла выворачивались вокруг кистей, плашмя скользили назад по воде, окачивали всех и сразу глубоко забирали воду. Так глубоко, что часто уходили под лодку, и рукоятки беспомощно лезли вверх.
Докторша на второй паре отставала, цеплялась за переднюю пару и бурно возмущалась:
— Гребите по-человечески!
— Я именно и гребу по-человечески.
— Гребите без выкрутасов… Вы тормозите лодку!
— Я не торможу лодку. Если не умеете, — нечего лезть.
— Ну и черт с вами! Гребите сами.
— Тем лучше! От вас, как от козла…
— Чучело!
— Сама чучело!
Остановились и хохотали. Курсистка заявила, что умеет по-морскому, бросила руль и полезла на весла, докторша — на ее место. Учительница замерла, высчитала в тоске, что до ближайшего плота сорок пять шагов, ей же не проплыть и двадцати, даже натощак. Художник наступил ногой на спасательный круг: «Двух не выдержит; да и черт с ними: порядочные люди так себя не ведут в лодке… Боже мой, когда же они пересядут?» Как ни странно, лодка все-таки не перевернулась.
Гребли ровнее. Глаза ленились и не моргали. Сонные плоты на реке, проплывавшие песчаные откосы и мерно бежавшая за кормой струя разбудили эстетические эмоции. Учительница потянулась за кувшинками. Заколыхался и всплыл деликатный образ Офелии с веночком на голове, поразительно похожий на Лидочку Панову, и ей стало ужасно жалко себя.
Художник съел уже целый фунт семечек. Отряхивая с коленей шелуху, спустил в воду руку, подумал и деловито, заученно заскулил:
Курсистка бросила весла:
— Луцкий, голубчик, пожалуйста, не надо!
Лаборант охотно присоединился:
— На берегу. Ей-богу, успеете! А то вы нас так растрогаете, что мы не сможем грести…
И тихо добавил для одной курсистки:
— Если он не замолчит, я переверну лодку!
Однако природа действовала на всех неотразимо: через пять минут эстетические эмоции пробудились с новой силой. Докторша перебрала в уме «Вниз по матушке по Волге», «Много песен слыхал…», «Среди долины ровныя…» — все мотивы, приспособленные для пения в лодке, отбросила их и