запела, без голоса, но довольно громко:
Как котенок хватается за тянущийся по земле конец веревки, так всякий, с голосом и без голоса, как только услышит «Реве тай стогне…», не может спокойно слушать и молчать. Действительно, прицепились все. К сожалению, как почти всегда случается, со второй строфы уже не знали слов. Один помнил начало, другой — конец, что для хора совершенно бесполезно.
Пели еще «Солнце всходит и заходит» точно по такому же методу, и хор распался.
Художника не просили, но он, забыв нанесенную его декламации обиду, запел:
Слова знал все до конца, только жестикулировал преувеличенно глупо. На последнем речитативе штопор, лежавший на груде провизии, от толчка локтем полетел в воду. «Держите! Ай! Штопор!» Удивление, смех, сожаление и злость — все было в этих криках.
Больше всех злилась докторша, так как штопор принадлежал ей. Именно поэтому она сказала: «Ничего!» и молчала до самого берега.
Художник покраснел, подумал, что может стоить штопор, и покорно сказал:
— Ольга Львовна, завтра же у вас будет точно такой новый.
Докторша отвернулась. Лаборант крепче рванул весла и глубоко-оскорбительно бросил:
— А чем вы сегодня откроете квас? Носом?..
В зарослях справа открылся узкий проток. Докторша гневно дернула руль, и широкими бросками, вдоль шипящих и кланяющихся камышей, лодка въехала в «Тихое озеро», врезалась в жирный ил у старого хвойного леса, вздрогнула и остановилась.
Лаборант воткнул в землю палку, повесил на нее пиджак и шляпу, разостлал перед ней плащ, отошел и полюбовался. Поправил шляпу. Получилось грубое подобие человеческого жилья… уют… собственность…
Потом лег на разостланное ложе и с чувством глубокого удовлетворения стал рассматривать пузыри на ладонях от весел. А у художника, благодаря несчастному случаю со штопором, совершенно изменился характер; он высадил дам, снял весла, зарыл по горло квас в холодный ил у берега, снес всю провизию к лесу и пошел собирать растопки для самовара.
Курсистка мало устала. Прямо от лодки на одной ноге поскакала в лес. За первым стволом нашла три ягодки земляники, честно собрала в платочек, пошла дальше все прямо, чтобы не сбиться, — и на жаркой полянке у гнилых пней собрала много-много — полную ладонь. Съела одну — кисло и свежо — и вспомнила лимон. «Это к чаю».
Потом раскрыла платочек, попробовала вторую и третью, после долгой и томительной борьбы решила, что на всех не хватит, и съела все до последней ягодки.
На опушке докторша с Лидочкой катили в лес, неизвестно зачем, большой мохнатый камень. Молча и кровожадно. Лаборант так заинтересовался, что встал с плаща и пошел помогать. Докторша рассердилась:
— Что за свинство! Пойдемте, Лидочка, вон там другой, еще лучше…
По голове лаборанта щелкнула здоровенная шишка, и недовольные геркулесы ушли в лес.
Художник тоже заинтересовался, положил щепки и подошел к камню:
— Бросим его в озеро.
— Он тяжелый, что вы думаете?
— Не на спине же тащить, мы покатим.
— Катить легко! Вот они катили… — лаборант махнул рукой на лес.
— Ну, понесем. По-про-бу-ем!
Пыхтели, краснели, ругались и мокли, наконец подняли и потащили. Когда бросили в озеро, все произошло как следует: толстый столб воды шапкой взлетел кверху, потом брызги, потом круги.
Лаборант думал, что он Робинзон. Только не мог всномнить, зачем он бросил эту скалу в море.
А художник заметил в тине горлышки бутылок и вздохнул:
— Не открыть, Иван Петрович?
— Что?!
— Кваса, говорю, не открыть?
Лицо Робинзона было решительно и воинственно:
— И черт с ним! Айда самовар ставить. Надуемся и чаем.
Ставили самовар. Лаборант командовал:
— Спички в пиджаке, живо! Мало воды! Дуйте в озеро. Гребите на се-ре-ди-ну, здесь грязная вода… Луцкий, комары! Тащите можжевельник! Костер! Живо. Хо-хо!
Потерявший штопор исполнял все.
Костер разгорался. Можжевельник стрелял и корежился. Шишки пыхтели, накаливались, корчились, сухой навоз сладко и едко чадил, сизый дым вплывал в рот, кусал зрачки и все-таки радовал. Луцкий подбросил еще и еще; как любопытная обезьяна, вцепился глазами в огонь и присел на корточки.
Лаборант танцевал вокруг самовара скифский танец или, по крайней мере, танец человека, нечаянно попавшего на пчельник.
Отскакивая, приседал, бросался на землю и заглядывал в решетку снизу; труба гремела о землю — ловил ее, пихал в топку уголь и щепки и исступленно потирал черные руки:
— Попьем! Валяй, валяй, нечего… Ух ты!
Чай он пил, конечно, каждый день, иногда и по два раза, но сегодня самовар разбудил в нем все первобытные инстинкты.
Луцкий волновался не меньше: на двух камнях, на черной сковороде великолепно шипела чайная колбаса и свертывались желтки и белки, но ветки были длинны, пламя слишком усердно лизало чугунные бока. Колбаса с одного края съеживалась, била в нос жареным салом и зловеще чернела. Сердце повара тоже съеживалось и чернело, пальцы хватались за сковородку, губы дули на пальцы, подошвы лезли в огонь — все напрасно. Наконец догадался — обхватил пиджаком лаборанта жестокие края и бросил сковородку на траву. Пиджак положил тихонько на место, вытер мокрое лицо и взволнованно загудел на все озеро:
— О, о, о, шашлык го-то-ов!
На последнем слоге вспомнил, что забыл посолить, но было уже поздно.
Пять самоваров выпили (в городе выпивали один, на даче — два). Съели весь «шашлык», остатки и хлеб скормили прибежавшей из леса Пастуховой собаке.
Тень была под каждым деревом, но дамы долго искали какой-то особенно уютной тени. Легли под обыкновенной сосной. Докторша уютнее всех — животом на шишках, задрав пятки вверх; всунула в рот первую попавшуюся былинку и стала ее жевать. Курсистка поставила возле себя монпансье, набила полный рот и углубилась в небо. А учительница оглянулась, увидела, что мужчин нет, и, блеснув желтыми чулками, покатилась под откос.
Луцкий куда-то пропал… Лаборант пошел в лес. Сапоги вкусно чмякали по кочкам, холодная вода выдавливалась и наливала следы. Мох был сизый, пепельный и влажно-изумрудный. На подсохших сосновых ветвях висела сухая пакля. Сосна дышала лесным здоровьем. На рыжей чешуе сияли длинные стеклянные капли смолы…
Лаборант выбрал место посуше, сел. Хотя был сыт до сонливости, протянул руку к матово-лиловой