Было это в 1919 году, в далекие сейчас от нас пещерные века эмигрантской жизни. Бородатый русский Робинзон, полковник, обошел всю усадьбу. Подвинтил обмотанный соломенным жгутом дребезжащий насос, заглянул в теплый сарай, подбросил кроликам, тыкавшимся в проволочную сетку, капустных кочерыжек, разгреб засыпавший на ночь пухлой периной крыльцо снег и на чурбане под окнами сколотил из старого ящика подставку для елки. Елку в рощице за оврагом выбрал такую, что в былые дни и у Гостиного двора не найдешь. Этого добра здесь было вдоволь.
Две девочки-племянницы кубарем слетели с крыльца. Молодое упругое деревце упиралось, растопыривало зеленые лапы, царапалось в темных сенях тугой верхушкой, но девочки, смеясь и пыхтя, втащили его в избу. Дядя вбил заостренный клином ствол в подставку, и зеленая пирамидка встала до закопченного потолка, вздрагивая и роняя на пол хлопья тающего снега.
— Довольны, мартышки? — улыбаясь, спросила мать — сестра полковника, — раскладывая в устье румяной печи на намасленном железном листе картофельные лепешки.
— Очень. — Старшая обошла вокруг деревца, посмотрела на дядю, мастерившего в углу на лавке новое топорище, и задумалась.
— А что же мы на елку повесим? — озабоченно спросила младшая. — Рябину, правда, мама? Она красная, и елка будет вроде яблоньки.
— На чердаке есть телеграфные ленточки. Немецкие. Мы их раскрутим, сделаем метелочки и развесим… Шрапнели? Тяжело… и гадость. Что же еще? Консервные жестяночки? — старшая ничего больше придумать не могла.
— Кроликов можно повесить, — деловито предложил дядя.
Младшая девочка испуганно покосилась на полковника.
— Они ж будут дрыгать ногами и им будет больно!..
Как можно, в самом деле, предлагать такие вещи?
Но сестра ее успокоила. Дядя на обед и то кроликов жалеет, станет он их на елку вешать, как же! И вдруг, ни с того ни с сего, сказала: «Куриная бородавка».
Это было условное слово. Значит, надо уйти от взрослых и пошептаться. Полковник переглянулся с сестрой — оба сделали вид, что ничего не заметили.
А девочки выскочили в сени, надели тулупчики, выкроенные из старой солдатской шинели, варежки, вязаные попугайские колпачки и побежали, проваливаясь в сугробы, за угол зиявшей разобранной крышей пустой немецкой штабной конюшни.
— Ну что? — младшая девочка села на печь и степенно сложила на коленях лохматые медвежьи лапки. Уж сестра всегда что-нибудь дельное придумает.
— Ты, Люся, понимаешь, что елка без подарков все равно… все равно что подарки без елки…
Люся пожала плечами.
— Чудачка какая! Ты, значит, ничего не знаешь, а я все уже знаю. Дядя делает мне лыжи, а тебе — не скажу что. Мне мама связала зеленые гамаши. Тебе — сама догадайся. Я сшила для мамы утюжку, чтоб не обжигаться, для тебя — это тебя совсем не касается… Не воображай, пожалуйста! А дяде я сделала бархатную туфельку для часов. Он их всегда на козлиный рог вешает, разве это красиво?
Старшая девочка подрыла валенкой блестевший на солнце сугроб и потянула сестру за рукав: «Главное совсем не твоя туфелька и утюжка. Главное, что у нас совсем нет свечей! И бензин весь вышел, и трубочка стеклянная лопнула, значит, у нас елка будет с лучиной? Очень весело, как же! А потом, ты забыла… Что же это за печка без дверцы? Немцы все дверцы отвинтили — и дядя все ворчит, что это невыносимое свинство. Печка не держит тепла, и мы наконец топим двор… Разве мы эскимосы какие- нибудь? А теперь полюбуйся».
— Рукавицы?.. Ну зачем они дяде, когда у него их две пары или даже три.
— Да я совсем не для дяди сшила. А это видишь?
— Дядины папиросы?!
— Ну, так что же. Всего пять штук. Я тихонько взяла, а потом дяде все объясню, и он ничуть не рассердится. Бери салазки, живо, и поедем на станцию. Отвези их, будто кататься за дом на пруду…
— По-ни-ма-ю! На, а дальше что?
— Дальше ты будешь немцу зубы заговаривать, а я…
О, какая умная старшая сестра! То-то она ночью все ворочалась и ее толкала…
— Сейчас, сейчас! — Девочка помчалась за салазками, с невинным видом медленно провезла их мимо окон и за углом дома припустила во всю прыть.
Ехали бесшумно и быстро. Собственно говоря, не «ехали», а сами везли салазки, не все ли равно. Накатанная снежная тропка ныряла в белый можжевельник, подымалась в гору к одинокой брошенной усадьбе, черневшей над раскатом белых полей. Вот и куст барбариса на повороте и за ним ровные ряды, словно построившихся повзводно, немецких крестов. Девочки общипали красные кисточки: кисленько! — и еще быстрее, как два резвых пуделя, помчались вниз, к станции.
Одинокий, словно игрушечный, паровозик пищал вдалеке и клубил к морозному небу пухлый ватный дымок. Солнце горело на станционных стеклах. В стороне у гряды ржавого хлама солидно шагал закутанный в толстую овчинную шубу немецкий часовой. Под стрельчатым навесом серые солдаты лениво грузили последние поезда, отходившие в Германию.
Человек, стороживший груду железного и медного хлама, держал винтовку, как ненужную палку, глупым, широким штыком книзу и обрадовался маленьким русским девочкам. Улыбаясь, взял рукавицы. Еще радостнее — папиросы. Да, завтра Рождество. Он знает. Спасибо. А у него для них ничего нет. Свечи? О, с удовольствием…
Он выгрузил из карманов горсть железнодорожных огарков, насыпал их в старую консервную жестянку и дал Люсе. И Люся стала ему «заговаривать зубы». Все фразы из немецкой хрестоматии пригодились! Спросила, сколько у него детей, как их зовут, скучно ли ему без них, какого цвета волосы у его жены!.. Часовой на все ей обстоятельно отвечал, улыбался и сам ее расспрашивал о том о сем, как старый знакомый… Старшая девочка тем временем осторожно рылась за его спиной в старом железе, — Боже мой! как это железо ужасно скрипит! — и вдруг сказала: «Кикс!» Это значило на их языке: готово.
Девочки вежливо простились с часовым, пожелали ему веселых праздников и тронули с места прикрытые мешком салазки…
— Стой!.. — У них упало сердце… Все пропало!
Часовой подошел к салазкам, сбросил штыком мешок, скинул наземь медные печные дверцы и строго сказал девочкам:
— Эти не годятся. Видите, петли сломаны. Берите вот эти, — и он, порывшись штыком в колючей проволоке и обрезках жести, выудил другие дверцы и показал их девочкам. — Только привяжите покрепче, а то слетят по дороге.
Немец отвернулся, вокруг никого не было — переложил винтовку под мышку и застыл. И когда за спиной скрипнули и резко понеслись вскачь салазки, он ухмыльнулся и покачал головой…
Ишь, бегут, как мыши от кошки.
<1926>
ЖИТОМИРСКАЯ МАРКИЗА*
(СВЯТОЧНАЯ БЫЛЬ)
К Святкам крепкая зима запушила инеем все житомирские сады и бульвары. Низенькие деревянные домики под белыми метлами тополей так уютно сквозь сердечки ставень глазели через дорогу друг на друга оранжевыми огнями. По бульвару, поскрипывая по плотному снегу солидными ботинками, изредка проплывал увалень-приготовишка, за плечом коньки, на тугой бечевке салазки. Щеголь-студент, сверкая бронзовыми с накладными орлами пуговицами, гвардейским шагом проходил по белой горбатой дорожке- обочине — в темном сюртуке — без шинели, по новой киевской моде; воротник иссиня-черный, околыш