Потом, двумя или тремя часами позже, — кто же за столом замечает, как бежит время! — Авдей по не примеченному Сергеем знаку Фени вышел, будто но какой-то своей надобности, в сени, а Тетенька еще раньше вспомнила, что ей пора подоить козу, — и тоже была где-то во дворе, в хлевушке, — Феня заговорила:
— Вот что, Сережа… Может, ты и сам уж догадался. Ведь мы с Авдеем… Мы живем с ним. Может, и ты осудишь, может, станешь на сторону тетки Авдотьи и тех, кто нас осуждает… Это уж твое дело…
— Что ты, Феня? Как же я могу осуждать! — горячо сказал он. — Кто же может быть судьей в таких делах, кроме вас самих!
— Судей хватает, — легкая судорога пробежала по левой щеке молодой женщины, — Ну да ладно. Справимся как-нибудь. Бог не выдаст… — она прервала вдруг эту мысль, перекинулась на другую, видать, не меньше тревожившую ее. — И еще к тебе просьба. Ты маме о гибели Гриши не сказывай…
— Как же? Разве я могу?.. Она ведь знает. Командир наш писал…
— Не верит она никаким бумагам. Мама и держнтся-то на земле только потому, что ждет. Так что ты ничего не впдел и не слышал. А то убьешь ее своими подробностями.
— Понимаю.
— Ну и хорошо. А об Авдее, как у него все было, ты узнаешь нз этого вот письма. — Она вынула откуда-то из-под кофты старый, обсмоленный руками конверт и подала Сергею. — Прочитай, только верни мне потом…
Вот видишь, Сереженька, какая я…
— Какая?
— Грешная со всех сторон. Непутевая.
— Неправда! — горячо возразил Сергей.
— Ты хороший, добрый, Сережка. Будь хоть ты один за нас!
— Буду! — сказал он почти клятвенно.
Феня подошла к двери, толкнула ее, позвала:
— Иди к нам, Авдей! Чего ты там торчишь! Я уж исповедалась. И за себя, и за тебя. За обоих сразу.
Он вошел еще более взволнованный, слезы облегчения выступили на его глазах, руки нервно перебирали светлые, увлажнившиеся, прилипавшие ко лбу вихры.
— Так-то вот, братишка, — проговорил глухо, сдавленно.
— Ну что ж, счастья вам, — сказал Сергей.
Феня печально улыбнулась:
— Какое там счастье!..
— А что так?
— Надолго к нам?
— Я уже сказал Авдею — недельки на две.
— Ну вот сам все и увидишь. Наглядишься на наше счастье. Ну да ладно. Ты, поди, устал с дороги. Отдохни, а мы у соседей переночуем. Они тоже завидовские. А завтра пораньше вместе выйдем на грейдер. Пойдем, Авдей.
Они ушли, и сейчас же вернулась тетенька Анна с малхосепьким ведерком, попахивающим парным козьим молоком, прямо с порога осведомилась, сурово насупившись:
— Ну что, сынок, узнал теперь все?
— Не все, но кое-что.
— Ну, всего-то многонько накопилось. В один час не узнаешь. На-ко вот, милый, выпей кружечку. Не молоко — сливки от моей Машки. Выпей да ложись. Постель разберу для тебя за занавесью. Сама-то я на печке. Моим старым костям там в самый раз. Зимой и летом грею их на кирпичах. Покойной тебе ноченьки, солдатик родной. Я еще схожу к шабренке, закваски попрошу, можа, лепешек на дорогу вам успею испечь…
«Покойной ноченьки» у Сергея не получилось. Часть ее ушла на чтение пространного письма Авдея, а часть — на беспокойные, неугомонные думы по поводу туго стягивающихся обручей вокруг их судьбы.
3
«Ты, наверное, удивишься, получивши это письмо. Я и сам не сразу понял, почему именно тебе — не матери, а тебе! — решил рассказать обо всем, что было со мною на войне. Потому, видно, решил, что для матери я непременно стал бы, жалея ее, немножко лгать, смягчать обстоятельства, в которых оказался и оказываюсь еще и теперь. Тебе же могу поведать всю правду — иначе с тобой нельзя, к тому же после матери ты, Феня, единственный человек, с которым как-то еще связываются у меня надежды на завтрашний день. Нет, нет, я не имею в виду того, о чем ты могла подумать сейчас: между нами стоит он — слышал, очень хороший человек, дай-то вам бог счастья! Но мне довольно и того, что ты есть на свете и что я могу хоть редко, но видеть тебя — пускай и издалека.
Итак, послушай.
В 1941 году, в первый день войны, я был призван в армию в Ленинграде, где из таких же, как я, рабочих парней сформировали роту, погрузили ее на машины и доставили на передовую — Карельский перешеек. Времени было так мало, что даже оружия не успели подвезти нам. На всю роту приходился один автомат и два ручных пулемета. Винтовок не оказалось, вместо них выдали пистолеты и к ним по десять штук патронов, которые приказано было строго беречь.
На Карельском перешейке простояли до третьего июля. Поскольку на этом участке противник больших наступательных операций не проводил, а рвался к Ленинграду с Северо-Западного направления, нашу 70-ю, которой командовал генерал-майор Федюнин (может быть, Федюнинский, прославившийся впоследствии?), — нашу, стало быть, дивизию перебросили в район города Луги, 1 Так в здешних местах называют соседку. (Прим. автора.)
251 где мы прямо с ходу вступили в бой; я не мог, конечно, знать, какие у нас были силы и какое оружие в других подразделениях, но мы наступали. В результате немец был отброшен на 70 километров, за город Сольцы и военный городок Медведь, где мы заняли оборону. Враг, наверное, понял, что сломить сопротивление нашей дивизии нелегко, и бросил против нас большое количество боевой техники — самолетов, танков — и живой силы. Нам не удалось остановить его. Где-то на фланге, где стояла другая дивизия, наспех сформированная из ополченцев, противник прорвал нашу линию. Начались бои в полном окружении. Как мы ни старались выйти из него, ничего из этого не получилось: кольцо сжималось все туже и туже. При такой ситуации люди стали разбиваться на группы, чтобы легче было просочиться к своим.
Я угодил в небольшой отряд, где, кроме нас, рядовых, были два младших лейтенанта. По их расчетам, на рассвете мы должны были выйти из окружения к Чудскому озеру. Ночью, однако, группа наша рассеялась, к утру я уже не увидел рядом с собой младших лейтенантов: видно, с другими красноармейцами они поднялись еще раньше и стали пробиваться из окружения. Так мы бродили одни — я да еще несколько бойцов — вплоть до 28 августа где-то в районе Старой Руссы и в конце концов нарвались на немецкую засаду. Сперва отбивались как могли. Почти всех моих новых товарищей в первые же минуты поскосилп из автоматов, а меня поранили в правую ногу, чуть выше коленной чашечки.
С этого дня, Феня дорогая, и начался для меня плен. Под усиленным конвоем меня привели в какую-то деревню, куда еще раньше было согнано много наших, в том числе, как и я вот, раненых, едва державшихся на ногах. Тут нас построили и объявили: кто попытается выйти, будет расстрелян без предупреждения. И это была правда — немцы слов на ветер не бросают, в этом мне пришлось не один раз убедиться.
Потом погнали дальше. Гнали безостановочно — никаких привалов. Сами конвоиры менялись каждые десять километров. Обессиленные пленные падали прямо на дороге, их расстреливали, закалывали штыками. А мы все шли. Я, конечно, не прошел бы и версты со своей пораненной ногой, да другие пленные