ворвался освежающим ветром, как хотел когда-то, а вообще не торопился, поскольку должен еще решить, не прибавит ли этому дому страданий своим появлением, не сорвет ли нечаянно тонкой, как молодой ледок на их речке, непрочной корки с едва зарубцевавшихся или только начавших зарубцовываться душевных ран у его обитателей, и прежде всего у Аграфены Ивановны, о встрече с которой он теперь думал с больно занывшим, затосковавшим сердцем. Когда еще сидели в доме тетеньки Анны, там, в районном поселке, когда выходили вчетвером на грейдер и когда ехали на волах в Завидово, когда Сергей легонько впускал в одно ухо и еще легче выпускал в другое Тишкину болтовню, он все время помнил о словах Фени, о ее просьбе не рассказывать матери о гибели Гриши, о том, что Сергей своими глазами видел, как это произошло, — помнил и думал об этом, но еще больше о том, что не в силах будет солгать, если только войдет в дом Угрюмовых и встретится с глазу на глаз с Аграфеной Ивановной. Но и не пойти вовсе, уехать, не побывав в угрюмовской семье, он не мог, ибо это сказало бы сердцу Гришиной матери больше всяких слов.
— Ну так я скоро приду, — пообещал он Авдею, когда кончился проулок, по которому они шли, и когда надо было сворачивать на угрюмовское подворье. — Сейчас прихвачу только Леонтия Сидоровича.
Авдей ничего не сказал на это, только посмотрел вслед быстро удаляющемуся капитану. Покачал, отвечая какой-то своей нелегкой мысли, головой, медленно побрел к крыльцу один.
6
Правление колхоза находилось в том же доме, что и до войны. Но дом, некогда конфискованный у завидовского священника, сейчас, как и все дома в селе, был уже не тем, не дразнил своих бедных и — по бедности — скромных соломенноголовых соседок своей ярко-зеленой крышей с петухом на самой ее вершине, вырезанным и I белого оцинкованного железа каким-то завидовским искусником, — именно петух придавал дому особенно заносчивый вид; не кичился теперь и высокой, сложенной из небольших, аккуратных, хорошо прокаленных кирпичиков трубой, которую венчала ажурная, похожая на царскую корона; не вызывал испуганно-завидчивых взглядов у прохожих и своим крыльцом, на какое вбежишь не прежде, чем пересчитаешь ногами дюжину широких дубовых ступеней, не издававших ни малейшего скрипа под любой тяжестью, — впрочем, до тридцатого года, то есть в то время, когда дом не был реквизирован и принадлежал одному своему хозяину, не всякий селянип отваживался не только чтобы подняться на это крыльцо, но и подойти к нему близко, да что там селянин — сам батюшка и его домочадцы появлялись на нем лишь по большим праздникам, да и то в летнюю только пору, когда крыльцо сплошь обвивалось длинными и цепкими руками дикого винограда и превращалось в подобие веранды, где можно тихо и покойно в кругу семьи или близких ей людей почаевничать и отвести душу в неторопливой бесе- душке. В остальное время пользовались другим крыльцом, которое пониже и пускало людей в дом со двора.
, Теперь ни того, ни другого крыльца не было. Главное порушили еще до войны, а то, что было со двора, само ушло под землю вместе с нижними бревнами дома; колхозникам не надо было подниматься по ступенькам, достаточно пнуть входную дверь ногой, и она впустит в чадную, прокуренную прихожую, где в ожидании наряда собирались мужики и с наслаждением затягивались крепчайшим самосадом, сдабривая его посоленными не менее крепко деревенскими побасенками. Это зимой. Летом же дверь не закрывалась вовсе, а чтобы она не хлопала попусту, раскачиваемая залетными ветрами, ее снимали с петель и присланивали где-нибудь к глухой стенке, там и покоилась она до студеной поры.
И серебряный петух куда-то улетел с крыши, и труба не выглядела уже столь монарше; ажурная ее корона приглянулась одному механику из МТС, и дядя Коля, сговорившись с Феней Угрюмовой, махнул рукой и обменял эту красоту на обыкновенный, далеко не новый, но все-таки исправный радиатор для давно остановившегося трактора из женской бригады — на исходе войны она оказалась единственной в колхозе, поскольку заключительные боевые операции на фронте подчистую подмели последних механизаторов, бронированных и тех, что имели отсрочку по разным причинам. Через какую-нибудь неделю после выгодной дяди Колиной сделки с эмтээсовским механиком в военкомате уже приготовлялась повестка и для Тимофея Непряхина с его грыжей, да опоздала прилететь в Завидово: война окончилась раньше, чем военком успел ее, эту Тишкину повестку, подписать. В Фениной бригаде ужасно обрадовались и победе в войне, и тому, что Непряхин, один на всю тракторную бригаду мужик, оставался до лучших времен с ними, бабами да девчатами. Горевал, кажется, только один Тишка. Во всяком случае, жаловался он пахарям в юбках совершенно серьезно:
— Не везет мне, бабы! Не успел на войну. Тогда бы не те двое, Егоров и Кантария, — не они, а я водрузил бы победное знамя над Берлином, это уж точно, как ппть дать. Я бы на тот рейхстаг быстрее обезьянки вскарабкался, никто бы раньше меня не смог. И геройская Золотая Звезда не у Егорова и Кантария, а на моей груди бы блестела! — И, сказав это, Тишка выпячивал свою грудь, не увенчанную высокой наградой по досадной оплошности райвоенкоматовских писарей, не догадавшихся оформить повестку месяцем рапьше.
Женщины подыгрывали:
— Первым, стало быть, вскочил бы на рейхстаг?
— Непременно первым! — решительно подтверждал Тишка.
— Это со своей-то килой? — сомневалась Мария Соловьева.
— Про болячки в таком разе забываешь, — резонно заметил Тишка и, мстя Соловьевой за обидный вопрос, напомнил: — Да ведь и ты, Мария, что-то не жаловалась на мою грызь, когда мы с тобой, бывалоча…
— Ничего промеж нас такого не было, понял?! — и
Соловьева так ошпарила Тишку осатаневшими вдруг глазищами, что тот сейчас же согласился:
— Не было, не было, Марея! Это я пошутил.
— То-то же. Ты больше, Непряхин, не шути. Время для наших с тобой шуток, кажется, кончилось. Понятно?
— Понятно, — поспешно уверил Тишка, остолбенело глядя на Соловьеву, узнавая и не узнавая ее.
Фене почему-то стало жаль Тишку, и она сказала:
— А ты бы, Тимофей, телеграмму товарищу Сталину послал. Так, мол, и так, Иосиф Виссарионович, погоди маиенько с окончанием войны-то. Дай и мне, Тимофею Непряхину, повоевать. Как же, мол, без меня…
— Ну и посоветовала! — прогневался Тишка. — Хоть ты, Фенюха, и бригадир у нас, а ум-то у тебя бабий!
На том разговор тогда и кончился, вопрос о не совершенных Тишкою подвигах в Великой Отечественной войне больше в тракторной бригаде не подымался. Что же касается ажурной короны, то никто вроде бы и не заметил ее исчезновения. Буркнула, правда, что-то Катерина Ступкина, да и то, знать, по привычке. Но и эта первая на селе ворчунья быстро приутихла — может быть, потому, что своими глазами видела: корона была впрок трубе, «личила» ей, когда труба украшала новую железную крышу, теперь же, — для полужелезной и полусоломенной, ажурная нашлепка подходила бы ничуть не более, чем Солдату Бесхвостому кавалерийское седло, — только подчеркивала бы неряшливость и бесприютность утратившей былую стать кровли. Местами листы железа сорвались с гвоздей, проржавели, завернулись в рыжие дырявые жгуты и непрерывно грохали, скрежетали или, зажавши замешкавшуюся где-то там струйку ветра, тонко, сиротливо повизгивали, жалуясь на свое бесприют-ство.
В прихожей правления сидел, укрыв зачем-то в пригоршне дымящуюся сквозь пальцы цигарку, одип лишь старик. Сергей поздоровался с ним и хотел пройти мимо к председательской двери, но пожилой колхозник проворно поднялся со скамейки и, выпрямившись, одернув на себе старенькую, явно с чужих плеч, великоватую ему гимнастерку, с которой не были убраны знаки старшего сержанта, преградил путь. Разглядев, однако, на плечах пришедшего офицерские погоны, смутился, сейчас же попытался отыскать оправдание своей промашке: