— Про Черчилля вы что-то…
— Ну да. Тянул, вражина, со вторым фронтом. Пускай, мол, вымотаются совсем — это он о нас так. А потом, дескать, я могу взять и того немца, и того русского голыми руками. Теперь, поди, таращит в нашу сторону свои зенки: подымемся аль нет? А мы, Сережа, должны, перед всем миром обязаны не только подняться, но и стать сильнее всех. — Дядя Коля помолчал, встал с лавки, на которой до этого сидел рядом с гостем, начал расхаживать по избе. Половицы поскрипывали под его тяжелым шагом, и скрип этот как-то очень уживался с несильным, суховатым и тоже немного скрипучим голосом старика. — Тебя худоба наша испугала, Серега. А разве тебе не доводилось видеть живых скелетов? У иного с голодухи одни ребра остаются — в чем душа держится? Ан в душе-то и весь фокус, весь секрет. Коли она здорова, мясо на костях нарастет. Подкорми человека, похоль его самую малость — глядишь, он и ожил, и румянец на щеках молодым баловнем заиграет. Ты вот увидел голые стропилы, буренок наших колхозных по пузо в назьме — и чуть ли не караул закричал. Пропали, дескать. Нет, Серега, не пропали покамест. Будут и крыши над фермами, и кормов для скотины вдоволь, и шерстка на животине залоснится, и трудодень наш прибавит в весе — все будет. Другое, сказать по-честному, меня, старика, заботит и иной раз лишает насовсем сна…
— Что же заботит-то? — спросил Сергей, видя, что старик остановился посреди избы и неожиданно примолк хмурясь.
— Что?.. Дай собраться, сынок, с мыслями… опять разбежались они в разные стороны, как мыши по своим норкам. — Он расстегнул ворот темной сатиновой рубахи, чтобы дышалось попросторней, гость с удивлением увидел под рубахой все ту же матросскую тельняшку, до того изношенную и полинявшую, что теперь можно лишь догадываться о ее изначальной расцветке. — Все, говорю, будет, — повторил он с прежней значительностью и убежденностью. — А вот скажи, Серега, что нам делать с Машухой Соловьевой и вернувшимся вче-рась ее Федором? Второй день идет война пока что в их доме, а назавтра может перекинуться и во второй дом, скажем, к Тишке, а оттудова — в третий, четвертый и пойдет полыхать, как при большом пожаре, потому как, Серега, все мы тут во время войны были одной судьбой повиты, одной веревкой связаны — потяни за один конец, всех как раз и зацепишь. Как тут быть? Как быть, скажем, с Катериной Ступкиной, у которой муж и старшие сыновья ушли на фронт и не вернулись, а на руках осталось еще семеро по лавкам… ну, не семеро — это к слову — а четверо, разве мало?! — как ее с этими сопливыми удержать на свете и заставить, распрямиться? Катерине нету и пятидесяти, а она старее вот нас с моей Ориной выглядит. А ведь в Завидове не одна такая, в каждой третьей избе — загляни-ка! — увидишь такую же. Что нам делать с ними? Что нам делать с твоей сродницей Федосьей Угрюмовой? Золото бабенка, а счастья бог не дал: одного возлюбленного потеряла в Испании, другого — в германской стороне, а на третьего, которого полюбила и оттого стала вроде бы воскресать душой, матери их родные да другие злоязыкие бабенки устраивают настоящую облаву, как, скажи, на бирюка… Как помочь Фенюхе? А помочь надо — не дай бог, сломается в неравной-то войне, потеряем такую работницу, каких мало на земле. Что нам делать с этими бабами, какие вчерась еще были подругами, а нынче, клятые, тиграми глядят друг на дружку? Почему так глядят? Да потому, Сережа, что война и тут все замутила — сперва уравняла их, забрав суженых на фронт, а потом одним вернула мужиков, а других обнесла такой радостью, проложила между бабами глубокую пропасть. Примири-ка их попробуй, когда одна поглядывает украдкой на чужое счастье, а другая оберегает его, стережет, как волчица: не подходи, подруга Чоя милая, не то глотку перегрызу, — дядя Коля грустно улыбнулся. — До глотки пока что не доходит, а вот волосьям бабьим достается. Так-то, Сережа! Вот где, думается мне, главная послевоенная закавыка — в людских судьбах, путаных- перепутанных проклятой этой войной. Вот тут бы не сломиться. А остальное — пустяк. На теле любая рана зарастает, была бы здоровой душа, не задело бы ее теми осколками. А она, душа-то, Сер-гуха, как раз у многих ушиблена, и даже очень сильно. Тут простой повязки не наложишь, и лекарь для таких ран нужен особый… Эх-хе-хе-хехенюшки! — дядя Коля вздохнул совсем уж по-стариковски и потянул гостя к столу. — Ну, довольно хныкать, подтягивайся, сынок, поближе к яшпенке, бросим тут якорь. Орина давно уж постреливает в меня глазами: остынет, мол, а ты, старый пустомеля, никак остановиться не можешь. Я и вправду на Максимку Паклёникова начинаю походить, он у нас бо-о-олыпой любитель покалякать, а вот слушать других не любит. Только ты собрался разинуть рот, а он уж шумит: «Погоди, Ермилыч, дослушай меня спереж!» А как его дослушаешь, когда конца его речи не бывает? Не приведи господи, коли он на колхозном собрании надумает выступить — никаким строгим регламентом его не унять!.. Пу да бог с ним, без таких на свете тоже не обойтись, оставалось бы какое-то на земле белое, незаполненное место… — говоря это, дядя Коля сперва ощупал придирчивым глазом стол, чего-то, похоже, там недосчитался, потому что повернул лицо к старухе и изобразил на том лице немой вопрос.
Орина поняла его и смятенно замотала головой.
— Неужто ни капли? — спросил он на всякий случай.
— Ни единой, Ермилыч.
Серега, с некоторым опозданием догадавшийся о затруднениях стариков, поспешил на выручку:
— Не о выпивке ли хлопочете? Не надо, дядя Коля. Пить не хочется, да и нельзя мне. Завтра уезжаю, а мне надо еще кое с кем встретиться и поговорить. Так что…
— Уезжаешь? Так скоро? А сказывал, на две недели к нам.
— Вызывают в часть, Николай Ермилыч, — пояснил Ветлугин, присаживаясь к столу.
— Случилось что?
— Может, и случилось, да кто же напишет об этом в телеграмме? Сам ведь был военным — знаешь.
— Оно конечно, — согласился старик и добавил: —
А я собирался взять поутру ружьишки да по нашим болотам с тобой походить, уток и своих и пролетных, сказывают, многонько там. Глядишь, подстрелили какую ни то.
— Меня уж приглашал на охоту Авдей.
— Ну и что, ходили?
— Нет, отказался я.
— Вот как? А почему, дозволь узнать?
_ Сказать правду: настрелялся я досыта, довольно с меня…
— Ну-ну, понимаю… Ты ешь, сынок, а мы со старухой потихоньку будем глядеть, любоваться тобой. До Берлина, слышь, дотопал?
— До Праги!
— До Праги?! — воскликнул дядя Коля, озаряясь счастливой улыбкой и весь как-то выпрямляясь. — А ведь я, сынок, бывал в Праге, это еще когда в дунайской флотилии службу нес. С визитом вежливости наши корабли к австрийскому императору приходили по Дунаю. Вот тогда и в Будапеште, и в Вене, и в Праге — везде побывал. Сам Франд-Иосиф на палубу нашего корабля подымался, руку мне пожал и что-то там прошепелявил по-ихнему, по-ненашему, а мичман — он у нас большой был грамотей — перевел мне: «Каков молодец!» Это австрийский царь про меня так сказал…
— Опять расхвастался. Дай ты человеку поесть! — одернула старика Орина. — Твоими речами сыт не будешь.
— И то верно, — сейчас же согласился дядя Коля и надолго умолк.
Гостя своего он проводил до «места расквартирования», до подворья Авдотьи Степановны.
8
Телеграмма, предписывавшая гвардии капитану Вет-лугину немедленное возвращение в часть, была хоть и неожиданна для него, но о ее возможности Сергея предупреждал еще писарь, который оформлял на него отпускные и который, как известно, принадлежал к той категории «младших чинов», каковые обо всех военных новостях, в том числе и наисекретнейших, узнают раньше своих командиров. Да и сам Ветлугин покидал полк с неясной тревогой на сердце: фултонская речь Уинстона Черчилля к тому времени уже прозвучала, в отношениях недавних союзников потянуло прямо-таки холодом, а вчера еще безоблачные горизонты быстро затягивались грозовыми тучками, временами их наискосок рассекали острые сверкающие