рассказать ей, как Марьюшка в госпитале меня выхаживала. С ложки поила. Экую страсть залечила! – Дед потрогал пальцем уродливый рубец, тянущийся через всё лицо. – Доктора хорошо, но, если б не Марьюшка, не выжил бы. Глянул на неё и… Люба она мне была. Так люба, что и словами не сказать. Шалишь, думаю! Не буду помирать, с ней хочу быть. Так вот и остался землицу топтать. Сами доктора руками разводили. Не живут после такого-то. Шашкой, видишь, зацепило. Она меня на свет божий вытянула. Потом и сюда ехать не побоялась. В самую тайгу. – Старик опустил лохматую голову. – Вот, значит, как вышло – она меня с того света, а я её… не уберёг.

– Обида обидой, но… столько лет!

Дед Василий тяжело отмахнулся.

– Сперва, конечно, сочиняла Пелагея по злобе. Чего и не было плела. А потом люди сами домысливать стали. Страх, он по цепочке идёт. Ксютке, у которой ребятёнок помер, тогда что угодно втемяшить можно было. Голову баба от горя своего потеряла. А, может, и верно, кошка ихняя детёнка жалела. Кошки – не люди. Они жалеть способные.

– А мать Пелагеи? Она же тоже про кота говорила.

– Может, и шмыгнула кошка какая, когда та косу точила. Испугалась да и напоролась. А, может, сама Пелагея додумала. Очень она сердитая на меня была. Молва людская – сила буйная: один сбрехнёт, второй подхватит, а там и всё село заголосило. Так, видать, и вышло. Как горе какое, сразу кота вспомянут. Совсем разума лишились. Только не знал я, что до такой злобы дошли. Поначалу-то видел – чуть появлюсь, сразу шу-шу, да шу-шу. Чураются. Оно понятно, Пелагея всем растрезвонила, что неживой я. А мне-то что. Мы с Марьюшкой сами по себе. Не хотят знаться, не надо. Нам-то всё равно хорошо. Эх, кабы ведали тогда…

– Как же вы в том пожаре не погибли?

Старик сморщился. Долго сопел.

– На охоту подался. Домой вернулся, а там… Косточки собрать и те не дали. Как бирюка по тайге гнали. Насилу ушёл. Вешаться потом хотел. Да та же злоба не дала. Как так, думаю, душегубы по белому свету ходить будут, а мы с Марьюшкой… Шалишь! Я вам ещё кровь-то попорчу. Как слепой был. Всё мыслил, как им за Марьюшку отомстить. Про котеек-то до меня слухи доходили, пока в деревне жили. Посмеёмся с Марьшкой да и вся недолга. А тут решил я к делу это приспособить. Пусть, думаю, в страхе живут, да Василия с Марьюшкой помнят. Пусть у них головы побелеют, как у меня на том пепелище!

Грешен я. Овины жёг, курей резал. Особо ретивому, который по тайге меня в тот раз гнал, каюсь, коровёнку сгубил. Обычно-то, как крик поднимается, котика какого и подкидывал. Спрячусь и смотрю, как волосья на себе рвут. А метнётся котейка с глаз долой, сам и явлюсь издали. Вот что, дурень, делал.

Потом перестал. Только людям-то уже всё одно – к любому горю котейку вспомнят. Так себя настропалили, что и вовсе ума лишились. Котеек истребили. Видал я, как за неповинными тварями бегали, да под топор.

Окстился я. Что наделал! Давай котеек собирать, да к себе. А они, глупые… Котята народились, подросли, а мамки их всё к старому дому идут. Котятки подросшие, понятно, за ними. Одичалые, то курицу придавят, то цыплёнка утащат. Сытно им там, видишь. Зверю, ему что, где сытно, там и ходит. Как удержишь? Охотники! Уж я их тут и кормлю, и слова разные говорю, а всё одно – стать их охотничья гонит туда, где птички глупые да вкусные. Сколько лет уж так. От родителей к детям. У людей тоже, видишь, от бабок к мамкам, от мамок к ребятне. Вся деревня от мала до велика на том стоит, котейку увидал – жди беды. Да и не котейка это вовсе, а вот я самый и есть – оборотень.

Старик невесело усмехнулся.

– Умирает Пелагея, – тихо сказал я. – Рассказывала об оборотне, а тут кот на окне…

Глазах старика сверкнули.

– Помирает, значит? От того страха, который сама нагнала, и сгинет.

– Бывает, – кивнул я. – Самовнушение называется. Если много раз повторять ложь, в неё и сам поверишь.

– Может, и так, – согласился Василий Тимофеевич. – Особо, когда твою брехню все вокруг повторяют, да ещё за свою правду выдают.

– Массовое сознание, – сумничал я и покраснел. Моё бахвальство прозвучало неуместно, как анекдот на поминках. Следовало сказать что-то другое. И я понял что. – Василий Тимофеевич, а ведь бабка Пелагея потом мужиков отговаривала идти убивать вас.

Старик прищурился.

– А котейку увидела, и сердце лопнуло?

Я пожал плечами. В то время метаний Пелагеи мне было не понять. Не приходилось тогда ещё испытывать сменяющие друг друга приливы стыда, страха и дурманящей обиды. Да и по сей день не могу объяснить этого.

– А как же кровь? – зачем-то спросил я, кивая на испачканную бурыми пятнами штанину 'оборотня'.

– Напужать хотел. Прикончили бы ведь, – буркнул старик. – Клюква это.

Я боялся поднять глаза. Как легко стал я частью стаи. Комсомольский билет, естественные науки, атеистические воззрения – всё отступило перед поглотившим разум инстинктом. Проснулся зверь, о существовании которого я не подозревал. Неистовое животное, готовое растерзать любого, кто указан. Стая анализировать не умеет, поэтому ревниво лишает этого человеческого свойства каждого, кто вступил в неё. Есть только вожаки. Любое выкрикнутое ими слово – закон. Слово против – приказ на уничтожение. Никто в стае не задумается, вдруг это слово и есть истина.

Как и разум, настроение в стае едино. Толпа затягивает в свою обезличенную воронку, и ты уже не сопротивляешься. Ликуешь или ненавидишь со всеми, забывая о собственных мыслях, заботах и чаяниях. Они слишком индивидуальны. Они выделяют тебя из массы, а она этого не терпит. Может изгнать. А, растворившись в коллективном организме, ты счастлив, потому что теперь всесилен. Ты – часть толпы. Кто может противостоять ей? Упиваешься своей мощью, безоговорочной правотой, радуешься возможности ничего не решать.

И не замечаешь, как стал оборотнем: вне толпы – человек, в толпе – замешанное на инстинктах животное. Нет оборотня страшнее того, что живёт в тебе самом.

Старик возился у печи, когда я встал.

– Спасибо вам. Я пойду.

Василий Тимофеевич испуганно обернулся.

– Да как же… Я грибки достал, картошечки наварим. – Отшельник едва не плакал. – Словом перемолвиться не с кем. Погостил бы…

Я замотал головой. Хотелось скорее погрузиться в чистую тайгу. Выорать там сгустки презрения к себе.

Бабка Пелагея дремала. Одна рука судорожно мяла край покрывала. Вторая не действовала. Я подошёл к старухе. Вгляделся в её черты. Может быть, у тех, кто способен губить судьбы, есть на лице какой-то знак? Хотелось увидеть его. Запомнить, уберечься в будущем от таких людей. Знака не было. Болезненно подрагивала не поражённая инсультом половина лица. Старуха страдала.

Неожиданно она приоткрыла один глаз.

– Ва… по… – Я наклонился к самым губам бабки Пелагеи. – Пом… ра… Пови Ва…

Я знал, что означали эти бессвязные слоги. Знал точно. Вышел и пошагал к избёнке Василия Тимофеевича. Дорога, показанная стариком, накрепко врезалась в память. Я даже не смотрел на оставленные мной зарубки.

Когда мы вошли в дом, там уже сидели три чистеньких старушонки.

– Отходит, – покорно сообщила одна и тут увидела 'оборотня'. Она попятилась и зажала рот ладошкой.

Две другие мелко закрестились. Василий Тимофеевич поклонился старушонкам и поискал глазами икону. Не найдя, медленно наложил на себя крест, повернувшись к пустому углу. Бабка Пелагея дышала трудно, с хрипами. Василий Тимофеевич подошёл к постели умирающей и тронул её за руку.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×