волю.

— Я же из-за живности, Верка! Как ты не можешь понять? — оправдывался дед глухим голосом из-за закрытой на вертушку двери.

Потом вроде на некоторое время все стихало — и заново:

— Что, шельма? Пью я ей! Раз в год. — Дед колотил себя красным кулаком в грудь. — Раз в год-то усугубился… И то нельзя. Где лошадей я брал? Они у меня брали! Я ей тыщу на сберкнижку снес-положил. На, на руки мои смотри! Нет рук! Не спамши, не жрамши, я до Берлина ей дошел, в плену гнил. Где мои медали? Тащи сюда к свиням, сволота! Надену, подохну в медалях! Я не могу сто пятьдесят грамм теперь хряснуть за убийство своего родного поросенка? От себя последнее, бывало, оторвешь — ему несешь, розовопузому дьяволу…

— Ты-то можешь? Ты тыщу сто грамм можешь! Я тебя, паскуда, до завтра там продержу, ты нахрястаешься у меня там до брюха… За поросенка он пьет. Поросенок зарезан три месяца назад, а он все пьет за него. Жалко ему! А меня кто пожалеет?

Нахрястался дед. Не выпустит бабушка его теперь, пока не стемнеет. Когда страда — расслабляться некогда. Тут тебе не город. Восемь телег привезено сена в пелевню,[42] и его теперь заставят прыгать в толстых штанах, чтобы трамбовалось, читая «С отрадой, многим незнакомой, я вижу полное гумно…»[43]

Утром протрезвевший дед полезет в пиджак и даст денег на фотоаппарат «Смена 8М», помня обещание за сунутую ему в окно «маленькую». Где взять — было сказано. Он на такое дело припрятывал. Глеб мечтал фотографировать лошадей. В деревне в то время жил один колхозный пастушок, пришлый, из бурят. Лошадей очень любил. У нас, говорил он, лошади относятся к скотине с «горячим дыханием» — халуун хошуу мал. И про стога говорил чудно, по-ихнему — зароды. Дед прозвал его «наш автономный пасынок» и «Верин баргузинчик», намекая Вере Карповне на родство.

Под спокойное перелистывание страниц Сониной книги Глебу припомнилось, как метали стога в зной на сенокосе, как летит поданный вилами лохматый ворох сена, укладываемый на стоговище, как съезжаешь с него вниз усталый и жадно пьешь прохладный морс с бутербродом. Вечером случайно оголенные участки тела покроются красными точками и полосками от сена, станут чесаться, зудеть. А где-то вдалеке на соседнем участке такой же маленький человечек пляшет вокруг палочки на огромном яйце, вершит.

— Я тоже хочу вершить, не хочу ворошить, не хочу кучить. — Кирилл гребет детскими маленькими грабельками, бывшими глебовскими, и хнычет.

— Фига с два тебе! Греби давай. Ба, очесывает пусть! Вон у меня тут какая пукля нависла сбоку!

Мужчины подпирают стог с трех сторон жердями. Так он будет стоять до самой зимы, а может быть, его еще продадут по осени. Когда будут окучивать картошку, можно будет лошади дать несколько пучков сена полакомиться. А еще можно выпросить одноглазую умную кобылу Чайку у пастуха, пока он обедает у них в доме да чай два часа ведрами пьет, залезть на нее и даже съездить шагом к черемухе, объесться и свалиться потом с животом. Какую-то чайку зовут Джонатаном, какую-то лошадь зовут Чайкой, как автомобиль, а какую-то женщину зовут лошадью.

Если пустить Чайку галопом в поле, перемахнуть через каменистый ручеек, мчаться, прижавшись с ее вспотевшей шее, цепко держа узду, по дикой траве, можно представить себя ковбоеем. Седок — пушинка, в бока не стучится, кнутом по крупу не хлещет.

— Дядя Саша, а почему Чайка без глаза? — спрашивали дети пастуха.

На самом деле его имя было Санжа, но в деревне его переименовали.

— А потому, что кончается на «у»!

— Ну скажите!

— А ей в лесу лешак привиделся, вот она и понесла, да на сучья.

— Скажите про блохастого жеребенка, как вы там всегда говорили!

— Хун болохо багахаа? Это означает: «Аргамак уже в жеребенке виден, хороший человек с детства сказывается». Так у нас дома говорят.

Ветер рвет грудь и воет в ушах! Облака взорванных копытами цветов и трав ковром пестрят перед глазами. На горизонте, там, за небом, живет зовущая к себе свобода. Рукой до нее подать. Ручей, овраг, горка, низинка, лесок, еще ручей. Голова у лошади повернута в сторону, но галоп ровный. Это она одним глазом дорогу смотрит. Через час Чайка жует соленый хлеб, моргая розовым веком, где у нее всегда мошкары полно и слез, и яростно хлещет хвостом слепней. Ватник на ней под седлом сырой от пота.

Дядя Саша выкатит бабуле прокламацию, и та всучит ему втихаря от деда рупь. Пастух сгребет его своей узловатой черной лапой в недра необъятных засаленных, когда-то серых, а теперь черных штанов-галифе с заплатками на коленях и на радостях тут же пропьет. Картуз его, с треснутым посередине лаковым козырьком, сдвинут, как и он сам когда пьяный — набок, сапоги — хромовые и тоже растрескавшиеся — при походке скрипят, за голенищем — ложка и смятые деньги. Сегодня он не гоняется, не пасет, так что во всем парадном, можно сказать. Бабушка сует ему бутерброды и соленых огурцов с собой.

— Я тебе еще залезу на лошадь! — грозит бабушка пальцем. — Пей молока ну-ка стакан парного. Пока не выпьешь, гулять не пущу, хватит. Убьется на этих лошадях!

Стаканом она называет огромную дедову пол-литровую кружку.

— Не буду, меня от него тошнит. Оно теплое. — Глеб пытается саботировать мероприятие и жалеет, что не может нагнать на лицо зелень.

— Не боися. От молока еще никто не помирал. Свое молочко, чистенькое, свеженькое, добренькое.

— А я люблю в бутылках, с зелеными крышками, а это мне жирное.

— А я повторяю, что свою синюю воду будешь у матки с батькой в городе пить. Это здоровье, балда! Пей!

— Не могу. Оно пахнет!

— Чем? Ври, да не завирайся!

— Коровой вонючей. Козой!

— Мандой! — Бабушка замахивалась, но могла и хлобыстнуть сгоряча, если что. — Ну и сиди, пока не надоест.

— У меня с вашего молока понос!

— Вот и хорошо, промоет хоть все.

На бабушку никакие аргументы не действовали.

— Не быть тебе космонастом Гагариным, не летать тебе на ракете в космос с собаками! — дразнил его дед.

— А я и не хочу в космос! Сам лети.

— Хоти — не хоти, все равно не полетишь, коли молока не пьешь. Туда хлюпиков не берут! Придешь записываться, а тебя под зад коленкой. Так тебе и надо! И девчонки будут над тобой смеяться.

— А мне и не надо — курица-помада.

— Зачем ему помада, Сема? Отбери немедленно! Неужели ты не видишь, что он там хватает?

Запах скошенного сена, бани и выпечки стал родным, навсегда возвращающим в детство. По субботам топили баню по-черному, на открытом очаге кипел котел, без печки. Поленья складывались прямо под огромным черным, прокопченным котлом. Дым валил изо всех щелей, а заодно и через трубу. После того как баня протапливалась и котел закипал, дым в трубе приобретал какую-то особенную на бабушкин искушенный взгляд консистенцию, баню необходимо было убрать — вымыть стены, окна, пол, полок и двери от гари, натаскать холодной воды из пруда, пару ведер ледяной из колодца, принести банку с самодельным хлебным квасом или лимонад «Золотой ключик». Баню немного проветривали, и первой партией отправлялись мыться мужчины. Женщины в это время готовили ужин, ставили самовар. На летние праздники: на Рожество Иоанна Предтечи, в летний солнцеворот, оставшийся еще от язычества — в ночь на Ивана Купалу, в Преображение Господне, Успение да дни рождения, выпадающие у приезжих из города гостей, пекли пироги. Глеб всегда разжигал самовар сам, сам драл бересту, сам колол щепу со стишатами Хармса: «Утром рано подошел, к самовару подошел, дядя Петя подошел…» Кирилл сидел рядом, наблюдал и завидовал.

После первой парки в бане можно на полминутки выскочить в сени, остыть, хлебнуть холодной

Вы читаете Совпадения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату