момент, естественно, не формулировал свои ощущения, а отдался поглощающему его процессу «соития страстотерпца с великомученицей».
— Опять ноги не побрила?
— До ног руки не доходили.
Он протянул ей презерватив под второй концерт Сергея Рахманинова, часть два Adagio sostenuto в исполнении Рихтера в пятьдесят девятом году. На тумбе горела толстая оплывающая свечка, а за окном, словно споря, кто продержится дольше, пылал ярко малиновый закат. С каким-то отчаянием оба погрузились в состояние, когда двое почти не разговаривают.
— Ты опять не…?
— А вы хотели причинить мне удовольствие?
— Да, хотела… Мне тут пришла в голову одна мысль, — продолжила, подумав, она, — сейчас очень коротко сформулирую причину того, что является показателем нашей чужеродности, нашей иллюзии, что мы родные, что мы вместе, а на самом деле твоего недоверия, твоего нежелания быть вместе и моего болезненного согласия поступать с собой подобным образом. Знаешь, что это?
Он сделал движение головой в знак согласия. Она стала щупать что-то рукой справа от себя на полу и подняла вверх изделие из латекса, вынутое из упаковки Contex Romantic.
— Не понимать друг друга страшно, как думаешь? Не понимать и обнимать, — тихо озвучила она жест и напела: — «Стоят девчонки, стоят в сторонке и Contex в руках теребят». Прими решение, прошу тебя. Я знаю, что ты не станешь другим. Даже если бы очень хотел, не станешь. Со мной не станешь, понимаешь? Иногда стать другим для человека, который рядом, просто уже невозможно. Знаешь, нас бабушка жить к себе звала. Когда мы приезжали в последний раз. И я тогда, признаюсь, задумалась, не так ли все невозможно, не сами ли мы ограничиваем себя, не считая нужным использовать имеющиеся возможности. — Она бросила презерватив на пол.
— Звала жить? Зачем?
— Здесь слишком много слов, которые я не могу, увы, произнести. Я не имею права произносить их. Не даю себе этого права. Не хочу им обладать. Это же очевидно, как то, что земля вертится, будучи круглой, как то, что когда-то была Лавразия и Гондвана и между ними Тесис, о которых ты сам мне рассказывал. И вдруг понимаешь, что все изменилось вместе с этой Землей. И на самом деле ее давно не существует, а только лишь ты, как преемник, нашпигована осколками этой ушедшей под воду земли, стрелами социального, выпущенными тысячами предков назад, напоминающими о себе в каждом твоем движении, в каждой точке невозвращения, в каждом шаге по выбранному маршруту. И опыт предков, вдруг понимаешь, стал только вреден, осел в тебе, как свинцовый осадок, как тяжелые отравляющие металлы. Меня разрывало все эти годы рядом с тобой, рвало на части. Я все время готова была отказаться от тебя, потому что меня не устраивало все то, что других женщин на этой земле тоже не устроило бы, но оказалось, что проще поверить в то, что я не женщина, или я женщина не отсюда. Для меня все эти принципы миллионов ничего не означают. Я иду своим путем, которым никто еще не шел из шести миллиардов семиста миллионов человек. Ни один из них не прожил со мной даже сходных десяти минут, так могу ли я доверить свою жизнь их кальке? Ни один мужчина и ни одна женщина в конечном итоге не созданы друг для друга, все мы — тренировочные станки. Как бы ни менялся мир, он не может расщепить сущность более чем на два пола. Это физически невозможно, полутона проникают и сюда, но суть остается незамутненной. Нас кто-то обманул даже в этом. Сначала разделил и разобщил расы, опрокинув точки, соединяющие их конусом в самый центр. Постепенно они начали смешиваться, а пол — стираться. Не для того ли, чтобы мы поняли, что расы — не важно, пол — бессмысленно. Что надо смотреть сквозь это. Если посмотреть на нас сверху — мы биомасса, сплошная цветная и общая, как сливочно-шоколадный крем с разводами в банке. Мы все — один человек. Мне кажется, что мы тут как пауки, за которыми наблюдают. И тем не менее мелкая нужда бытия, как мел при побелке потолков, разъедает глаза. Я не могу больше часами слушать тебя по телефону, как ты шуршишь там чем-то, гремишь посудой, варишь, возишься со стиральной машиной, ку-ку это асечное, звонки — все надоело. Все. Точка.
Глеб неожиданно понял для себя значение выражения «выпасть в осадок» на всех уровнях его природы — физическом, химическом, биологическом, психическом. Распасться на мелкую дисперсную взвесь и закружить намокшей россыпью, удивляясь внезапно изменившейся среде, осесть на дно, и водная женская субстанция, ее вечный символ инь, совершенно свободно обволокла всего его собой и прижала. И ему против воли на удивление стало уютно и покойно, словно только этого он и ждал. Так незаметно в нем проявлялась привычная тяга к женской авторитарности, свойственной и наблюдаемой у его матери. Обманчивой авторитарности, той, за которой прячется уязвимая женская нежность.
Он вспомнил, как однажды уже стоял перед ней рано утром, окровавленный, и держал в руках свое сердце. Его маленький, оригинальный, театрализованно оформленный подарок на день святого Валентина. Она открыла дверь и упала в обморок, обведя его взглядом. Ему ошибочно казалось, что она стойкая, сильная. В тщетных попытках доказать ей, что он любит ее хрупкой, слабой, ранимой. Он понял, что перегнул палку, выбросил сердце и подскочил, перемазав ее в крови. Аллегория была неудачной. Купленное на рынке свиное сердце валялось на лестнице, в пыли. Тут же за лифтом стоял пакет с цветами и подарком. Глеб попросил прощения, сожалея о неудачном сюрпризе. Она собралась с силами, поднялась на один локоть, звезданула его по щеке, попав по уху, и на выдохе откинулась на подушку, как Констанция Буонасье.
— Сонь, — произнес Глеб тихо. В трубке стояла тишина. — Я подумал… и считаю, что ты права. В общем, нам действительно стоит расстаться.
Соня сделала шумный выдох.
— Только не проси забыть тебя, это невозможно, — сказал он.
— Я не хочу пинг-понг, у меня хватит духу выкинуть ракетку и порвать сетку. Мы не сможем быть друг для друга трупами в шкафах, с которыми можно время от времени сексоваться.
Они не раз переживали расставания и встречи, переосмысливая все заново, с новой силой безжалостно расковыривая болезненное старое, бросая трубки или сжимая браслетами из пальцев запястья, выкрикивая разъедающие гадости в лицо, заглушая криками скрежет зубов, поднимая вверх то, что залегло когда-то на самое дно и тихонько разлагалось.
Задыхаясь от правды, бросали ее в горячке в дорогое лицо, не жалея ни себя, ни времени, полагая, что наконец-то явился тот, кто должен выслушать все, что накипело внутри за все эти годы, тот, кому не стыдно и не страшно открыть свою огромную, как мир, и страшную, как война, тайну. Соня считала своим долгом изживать в нем закоренелые, огрубевшие комплексы, он пытался размягчить, расшевелить ее женственность. Но только потом, гораздо позже, они осознали, что являлись безжалостными учителями друг для друга.
Обычный такой финал — она выгребает его вещи из своего шкафа и трамбует их в первый попавшийся под руку пакет. Он вываливает из своего шкафа ее вещи на пол, чтобы выгнать к чертовой бабушке. Сколько их уже было, этих финалов! «Надоела! В горле от нее першит!» Она пакует его пожитки, выставляя в коридоре за дверь и звонко хлопнув ею. Вдогонку летят из окна его тапки. Он запирает ее в комнате, чтобы перебесилась. Она выплескивает в лицо остатки сладкого чая с бергамотом. Он открывает ей дверь и делает пригласительный жест проследовать в неизвестность. На голову из дверного косяка сыплется от глухого удара штукатурка.
Потом она плачет, он обнимает ее за плечи и прижимает к себе, она — маленького роста, и ее заложенный красный нос упирается ему в под мышку.
— Зачем мы издеваемся над собой?
Она просит у него прощения. Он приносит ей свои извинения. Она обнимает его. Он вдыхает, склонившись, знакомый, приятный запах ее волос.
— Пахнет, — говорит он.
— Чем?
— Тобой.
— А разве не туалетной водой или шампунем?
— Нет. Просто туалетом.