драгоценной подругой – у той разболелась голова. Почти все гости нежились еще в постелях. А Рихтер кричал откуда-то сверху: «Пойду непременно, без меня ни шагу». Так и отправились гулять вчетвером, сугубо мужской компанией. Дядя Володя с мхатовским другом сердца и Рихтер с Саввой. День был морозный. Святослав Теофилович с похмелья нес всякую смешную, несуразную околесицу:
– Ишь, ты, какой морозище, – активно бил он себя толстыми рукавицами по бокам, – ушам-то как холодно. М-да. Вот, думаю, если уши отморозить совсем, то есть окончательно и бесповоротно, это будет гораздо лучше, чем если они просто замерзнут. Не так ли, мой юный закаленный друг? – подмигивал он Савве. Хоть и веселился Рихтер с новогоднего похмелья, на счастливого человека похож почему-то совсем не был. Некая таинственно-скорбная тайна его прошлой жизни лежала на всем его облике.
Второго января гости разъехались, и дом внезапно погрузился в благодатную тишину. За вечерним чаем дядя Володя поведал Савве о трагической судьбе Рихтера, уходящей корнями в его одесские детство и юность:
– Светик – очень преданный человек, безмерно любящий своих родителей. Его отец, немец по национальности, был неплохим музыкантом, учился в свое время в Австрии. В первые дни войны их семье было предложено срочно уехать в эвакуацию, но мать Светика – чистокровная русачка с дворянскими корнями – по неясным причинам категорически отказалась покидать Одессу, чем, собственно, и подвела мужа под расстрел. А Светик находился тогда на учебе в Москве и ни о чем не знал. Его отца расстреляли наши перед тем, как немцы заняли город, заподозрив невинного музыканта в черных помыслах: раз никуда не уехал перед приходом вражьей силы, значит, вынашивает страшные планы. А мать Светика, как выяснилось, давно любила другого человека и осталась в Одессе, собственно говоря, ради него. Вот этот-то другой, еще задолго до войны прикинувшийся тяжелым инвалидом, с удовольствием принимавший ее ухаживания, и оказался истинным изменником родины. Ждал, когда город оккупируют, чтобы переметнуться во вражий стан. – Дядя Володя задумчиво помолчал, допивая остывший чай. – Да, – вздохнул он, – наверное, со временем можно по-христиански простить все на свете, но смириться с двойным предательством собственной горячо любимой матери бывает почти невозможно. Так вот, Савочка, с тех пор единственная любовь Светика – музыка.
Дудин не стал воспроизводить родительско-семейную драму Рихтера в полном объеме, зато рассказал, как Светик приходит к нему в театр на репетиции, сидит в пустом зале с каким-то просветленным, избавленным от напряжения лицом, потом поднимается на сцену и говорит примерно одно и то же: «Нигде так не отдыхаю, как на подобных мероприятиях, забываю обо всем на свете и наслаждаюсь магией театра, вибрациями духа, пробегающими между режиссером и актерами».
Савва слушал рассказ о Рихтере и думал о собственной матери: можно ли считать предательством равнодушие женщины, полностью и навсегда переложившей воспитание единственного сына на деда и бабку?
Гораздо позже, и уже не от дяди Володи, он узнал подробности двойного предательства матери Святослава Теофиловича. В разгар войны, перед освобождением Одессы, она успела-таки бежать с изменником родины за границу и, дабы предотвратить возможные осложнения, дала ему там свою фамилию. Предатель стал Рихтером и, купаясь в лучах чужой славы, в интервью журналистам неоднократно называл себя родным отцом великого пианиста.
Во второе лето у дяди Володи Савва приспособился перевозить желающих с одного берега канала на другой. Стал зарабатывать таким образом собственную копейку. Публика бывала разношерстная: от столичных мажоров до местных забулдыг неопределенного вида и возраста. Как-то раз, ближе к вечеру, к бревенчатому причалу подошел высокий парень, постарше Саввы, попросил перевезти его к продуктовому магазину и вернуть обратно. «Садись», – хмуро кивнул Савва. Парень был красивый, длинноногий, выглядел совсем не по-деревенски. Одет был пижонисто: в неимоверно узкие темно-серые брюки с серебристой искрой и тонкого вельвета синюю куртку. Савве, несмотря на столичную жизнь, такие шмотки и не снились. Пока молча плыли к магазину, небо тихо хмурилось, на обратном пути довольно быстро смеркалось. От взмахов весел разболтанные уключины старой лодки хрипато переругивались друг с другом. Поднялся прохладный заносчивый ветерок. Поверхность реки тут же отозвалась нервными, боязливыми морщинками.
– Август, – задумчиво произнес парень, кончиками пальцев тронув серую испуганную воду.
Савва сосредоточенно работал веслами, испытывая некоторое душевное напряжение.
– Местный? – поинтересовался парень.
– Нет, – сухо ответил Савва, – из Москвы.
Причалили к берегу. Парень отдал плату за переправу, прихватив бумажный кулек с купленной провизией, по-журавлиному грациозно соскочил на землю. Савва пристроил весла на короткий отдых, расслабил спину, откинувшись к лодочному борту, как вдруг парень оглянулся и спросил:
– Не хочешь погреться у костра? Тут рядом. Вон, видишь, огонек горит – это мои ребята.
– Можно, – ответил Савва.
Река излучала вечернюю зябкую морось, а на нем была только летняя рубаха и легкие парусиновые тапки на босу ногу. Спешить домой было не обязательно. Дядя Володя не контролировал часы его возвращения, тем более что две недели назад Савве стукнуло шестнадцать. Он неторопливо выбрался из лодки, привязал ее к торчащему из земли почерневшему бревенчатому колышку, деловито опробовал крепость веревки.
– Я, кстати, Кирилл, – сказал парень.
– А я, кстати, Савва.
Подошли к костру, где на земле, на плотном гобеленовом покрывале сидели в обнимку девушка и парень. Парочка явно томилась в ожидании чего-нибудь съестного.
– Марина, Вадим, – представил их Кирилл. – А это Савва, наш спаситель, если бы не он, то кроме картошки есть было бы нечего, а так – вот. – Он опрокинул из кулька на широкий валун три консервные банки и несколько огромных перезревших огурцов. – Как там картошка, готова?
– Готова, готова, – отозвалась Марина, – тебя только ждали.
– Ну-ка, что преподнес нам местный сельмаг? – Вадим привстал, демонстрируя накачанный торс, потянулся к камню, взял банку, приблизил ее к костру, прочел вслух: – «Бычки в томате», отлично, для сельской местности сойдет.
Он метнулся в палатку, вернулся с ножом и вилками, нетерпеливо открыл одну за другой все три банки. Марина занялась огурцами.
Савву усадили, подстелив газету, на камень-валун, служивший одновременно и столом, и сиденьем. Марина протянула ему печеную картофелину и половинку огурца. От «бычков» он категорически отказался. Он и картофелину-то чистить смущался, периодически подносил к губам и легонько дул на нее, перекидывая с ладони на ладонь. В обществе пятидесятилетних приятелей дяди Володи он чувствовал себя вполне сносно и привычно, а тут, среди этих двадцатилетних, ощутил вдруг неловкость, необъяснимый, острый непокой. То, что смущался, – само собой, но было еще что-то: у этого костра присутствовал особый дух бьющей через край молодой вольной энергии. Несмотря на лощеный вид троицы, Савва осознавал, они могут в любой момент подхватиться с места и с визгом пуститься прыгать через костер или, того пуще, сорвать всю одежду и голяком с шумным смехом поплыть на другой берег. Савве они уже нравились. Своей ухоженностью, телесным здоровьем, потенциальными отвагой и решимостью. Он продолжал перебрасывать с ладони на ладонь давно остывшую картофелину, а сам незаметно их разглядывал. Первым делом, конечно, девицу. Красивая – аж дыхание схватывает. Сидя на покрывале, прислонилась спиной к крепкому плечу Вадима и пристально смотрит. Прямые черные волосы распались тяжелыми прядями по плечам, огненные блики играют на удлиненном матово-бледном лице, огромные, в свете костра совершенно черные миндалевидные глазищи вытаращила и пялится беззастенчиво, откровенно. Из туго облегающих попку, закатанных по колено спортивных штанцов простираются к костру стройные икры с неимоверно красивыми босыми ступнями. После болезни он уделял человеческим ногам особое внимание. Ноги этой Марины поражали сверхъестественной аккуратностью, ровными пальцами узких, с высоким подъемом ступней, словно вылепленных умелым скульптором.
– Чем в жизни увлекаешься, кроме гребли? – поинтересовался Вадим, уминая бычков непосредственно из банки.
– Поэзией, – искренне ответил Савва, с трудом оторвав взгляд от Марининых ног.
– О, наш человек. Поэзия – это как раз по нашей части. Кира уже сказал? Мы без пяти минут филологи, перешли на четвертый курс. Наизусть что-нибудь можешь?
У Саввы захолонуло грудь. Он мог. Молча кивнул.
– Так давай.
Для пущей важности он взял паузу, дожидаясь, когда все трое, перестав жевать, сосредоточат на нем внимание, медленно и незаметно выпрямил спину и, оставаясь сидеть на камне, начал:
Повисло молчание, сопровождаемое потрескиванием догорающих