клацая колесами, на песчаные пляжи Сиди Бишр, или мы проводили время в садах Нузы, располагаясь на траве под олеандрами среди нескольких десятков скромных египетских семей. Неудобство, проистекающее от толпы, приносило нам одновременно развлечение и большую близость. Около гниющего канала, наблюдая, как дети ныряют за монетками в липкую грязь, или поедая ломтики арбуза из ларька, мы бродили среди других городских бездельников, неизвестно-счастливые. Самые названия трамвайных остановок во время этих путешествий отдавали поэзией: Четби, Камп де Сезар, Лоренс, Мацарита, Глименопулос, Сиди Бишр…

А потом было и другое: возвращение домой поздно ночью, чтобы найти ее спящей: красные шлепанцы сброшены на пол, и маленькая трубка для гашиша около нее на подушке… Я узнаю, что это началось во время одной из ее депрессий. В такие периоды с ней ничего нельзя было поделать, она становилась бледной, меланхоличной, выглядела измученной и не могла днями очнуться от летаргии. В эти дни, когда александрийская хандра овладевала ею, я сходил с ума в поисках способов ее пробудить. Она лежала, устремив глаза вдаль, как сивилла, поглаживая мое лицо, снова и снова повторяя: «Если бы ты знал, как я жила, ты оставил бы меня. Я не подхожу тебе, я не подхожу ни одному мужчине. Я измучена. Твоя доброта пропадает впустую». Если я возражал, что это не доброта, а любовь, она могла с гримасой ответить: «Если бы это была любовь, ты бы скорее отравил меня, чем позволил оставаться в таком состоянии». Потом она начинала кашлять, и, не в силах выносить этот звук, я уходил гулять по темным, по-арабски грязным улицам, или шел в библиотеку британского консульства полистать справочники, и здесь, где общее впечатление британской культуры предполагало бережливость, нищету, интеллектуальную езду стоя, держась за ремень, — здесь я в одиночестве проводил вечер, довольный усердным шуршанием и невнятным шумом голосов вокруг.

Но были и другие времена: эти изнуряющие солнечные полудни — «медово-потеющие», как называл их Помбаль, — когда мы лежали вместе, опьяненные тишиной, глядя на желтые занавески, нежно дышащие на свету — тихие дыхания ветра с Мареотиса соответствовали нашему собственному. Тогда она могла встать и проверить часы, предварительно встряхнув их и внимательно послушав; затем присесть голой на туалетный столик — чтобы зажечь сигарету, выглядя при этом такой юной и прекрасной, и еще подняв свою стройную руку, показывая дешевый браслет, который я ее подарил. («Да, я смотрю сама на себя, но это помогает мне думать о тебе».) И, отвернувшись от этого хрупкого поклонения зеркалу, она быстро пересекала комнату по направлению к уродливой судомойке, которая служила мне ванной, и, встав в грязную железную раковину, мылась ловкими быстрыми движениями, задыхаясь от холода воды, в то время как я лежал, вдыхая теплоту и сладость подушки, на которой отдыхала ее темноволосая голова, следя за ее длинным потерянным греческим лицом с заостренным носом и искренними глазами, шелковистой кожей, которая дается лишь тем, у кого господствует вилочковая железа, с родинкой на тонком стебле шеи. Эти мгновения необъяснимы, их невозможно описать в словах, они живут в растворе памяти, как прекрасные уникальные в своем роде создания, поднятые из неисследованных глубин океана.

Вспоминаю то лето, когда Помбаль, к немалому моему неудовольствию, решил сдать свою квартиру Персуордену. Я возненавидел эту литературно-образованную личность за тот контраст, который он составлял по отношению к своим собственным произведениям — поэзии и прозе, по-настоящему элегантным. Я плохо его знал, но как прозаик он имел коммерческий успех, что наполняло меня ревностью, тем более, что он обеспечил себе нечто вроде сноровки, которая, я чувствовал, никогда не станет частью моего собственного умственного багажа. Он был маленьким, толстым, беловолосым и производил впечатление дитяти, утешенно лежащего в лоне матери. Не могу сказать, что он не был добрым или хорошим, потому что он был и тем и тем, но неудобство жития в одной квартире с неприятным мне человеком раздражало. Тем не менее переезд доставил бы больше хлопот, и за сниженную плату я занял отделенную перегородкой часть комнаты в конце коридора и совершал свой туалет в очень грязной маленькой судомойке на кухне.

Доходы Персуордена позволяли ему быть компанейским человеком, и дважды в неделю мне не давал уснуть шум пьянки и смеха, доносившийся из квартиры. Однажды, довольно поздно, в дверь постучали. В коридоре обнаружился Персуорден, бледный и довольно наглый — как будто им только что выстрелили из пушки. Около него стоял тучный морской кочегар, нерасполагающе уродливый — выглядящий, как все морские кочегары, — словно его ребенком продали в рабство. «Слушай, — пронзительно сказал Персуорден, — Помбаль говорил мне, что ты доктор. Не зайдешь посмотреть больного?» Как-то я сказал Жоржу, что год числился студентом-медиком, и в результате превратился во вполне оперившегося доктора. Он не только повествовал обо всех своих болячках, но однажды дошел до того, что стал убеждать меня сделать аборт непосредственно на его обеденном столе. Я поспешил сказать Персуордену, что, безусловно, доктором не являюсь, и посоветовал вызвать такового по телефону; но телефон не работал, а разбудить боаба не представлялось возможным, так что, больше обуреваемый бескорыстным любопытством, чем чем-нибудь еще, я накинул поверх пижамы макинтош и пошел по коридору. Вот так мы и встретились!

Открыв дверь, я оказался ослеплен резким светом и дымом. Пирушка, судя по всему, была необычной, потому что компания состояла из трех или четырех увечного вида морских курсантов и проститутки из таверны «Гольфо», пахнувшей просоленными руками и египетским виски, которая наклонялась над фигурой, сидящей на краю дивана — фигурой, в которой я теперь узнаю Мелиссу, но которая тогда была похожа на греческую комическую маску. Оказалось, что Мелисса бредила, но бесшумно, потому что голос у нее пропал — так что она походила на собственное киноизображение с пропавшим звуком. Черты ее лица казались обрушенными. Более опытная женщина, видимо, была охвачена паникой, и била ее по щекам и дергала за волосы, в то время как один из курсантов достаточно неловко брызгал на нее водой из тяжелого орнаментированного ночного горшка, который являлся одним из наиболее чтимых сокровищ Помбаля и имел знак королевских французских вооруженных сил на донышке. Где-то, вне моего поля зрения, кого-то тихо, вкрадчиво тошнило. Персуорден стоял около меня, обозревая все это, и выглядел так, будто ему было стыдно за самого себя.

С Мелиссы градом лил пот, а ее волосы склеились на макушке; когда я ворвался в круг ее мучителей, она вновь впала в ничего не выражающее дрожащее молчание, с постоянно выписанным на лице пронзительным криком. Было бы разумным выяснить, где она была и что пила и ела, но один взгляд на слезливую во хмелю, не вяжущую лыка компанию показал, что от них толку не добьешься. Тем не менее, схватив ближайшего ко мне парня, я начал допрашивать его, а шлюха из «Гольфо», сама пребывавшая на последнем градусе истерики, которую сдерживал только морской кочегар, стала кричать хриплым, жеманным голосом: «Испанка! Он заразил ее!» И, как крыса, вырвавшись из лап охранника, схватила свою сумочку и с треском шарахнула одного из моряков по голове. Должно быть, сумочка была набита гвоздями, потому что он сполз вниз и поднялся с осколками фаянсовой посуды в волосах.

Тогда она начала всхлипывать невнятным голосом и звать полицию. Три матроса устремились к ней, советуя, убеждая, умоляя ее перестать: никто не хотел встречи с морской полицией. Шаг за шагом она отступала. (В то же время я пощупал пульс у Мелиссы и, расстегнув блузку, послушал сердце. Я начал волноваться за нее и, в самом деле, за Персуордена, который занял стратегическую позицию за креслом и делал всем красноречивые жесты). Теперь начиналось веселье, потому что матросы загнали кричащую девушку в угол — но, к сожалению, рядом с декоративным шератоновским буфетом, в котором хранилась лелеемая Помбалем коллекция керамики. Пошарив за спиной, она нашла неистощимый запас боеприпасов и с диким криком восторга стала метать фарфор с точностью, равной которой я никогда не встречал. Воздух немедленно заполнился египетскими и греческими бутылочками из «слез», ушабтским и севрским фарфором. Естественно, не прошло и нескольких минут, как послышался всем знакомый и вызывающий ужас стук подбитых гвоздями ботинок, в то время как во всем доме стали зажигать свет. Испуг Персуордена имел под собой основание: как местный житель и достаточно известный человек, он не мог позволить себе оказаться замешанным в скандальной истории, которую египетские газетчики непременно раздуют из банальной драчки. Он успокоился только, когда я подал ему знак и стал заворачивать почти бесчувственное тело Мелиссы в какой-то ковер. Вместе мы протащили ее по коридору в благословенное уединение моей клетушки, где, как Клеопатру, мы развернули Мелиссу и положили на кровать.

Я вспомнил о существовании старого доктора-грека, который жил на той же улице; незадолго до этого я уже поднимал его по нашей темной лестнице, спотыкающегося, ругающегося на меланхолическом жаргоне и все время роняющего стетоскоп. Он счел Мелиссу очень больной, но его диагноз звучал

Вы читаете Жюстина
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату