к той самой публике, которая его ублажала, вызывающе делает «Гитару» из мешковины с торчащими наружу остриями гвоздей, причем собирался еще сделать обрамление из лезвий бритвы.

Но ему все прощают, все от него терпят. Прощают даже вступление в Французкую коммунистическую партию. «Герника», а еще больше – «Голубка» приносят ему такую мировую известность, какой едва ли пользовался какой-либо другой художник при жизни, проникающую и в самые широкие слои. И. Эренбург, участвовавший вместе с Пикассо в конгрессах в защиту мира, был очевидцем того, как приветствовали художника массы простых людей, не принадлежавших ни к социальной верхушке, ни к художественным кругам. Они интуитивно почувствовали и признали в нем друга. Но и богатая «клиентура» с удвоенным рвением гонялась за произведениями Пикассо. В конце концов уже один штрих, росчерк, движение руки Пикассо начинают цениться на вес золота; он становится легендарной фигурой, чем-то вроде того сказочного персонажа, которому стоит открыть рот и каждое сказанное слово превращается в золотую монету.

В поздние годы жизни слава уже мешала ему жить. Она вынуждала его, человека от природы общительного, любившего быть в окружении людей, сделаться затворником. В I960 году он говорил Брассаи, посетившему его на вилле «Калифорния», что ему приходится жить в этой вилле как в крепости, за двойными воротами, и даже опускать все занавеси на окнах, так как из окон ближайших зданий на него наводили подзорную трубу. Потом он перебрался в совершенно изолированную виллу, расположенную в горах. Только некоторым суперзвездам западного кинематографа доставалась на долю подобная докучливая популярность. Но в отличие от эфемерной вспышки кинозвезд звезда Пикассо светит на века.

Такова удивительная судьба этого любимца славы XX столетия, столь непохожего на других любимцев славы, известных истории, – Рафаэля, Рубенса, Бернини, Тьеполо. Те, как бы ни различались между собой, имели то общее, что все представляли человека прекрасным, величавым, почти божественным существом. Пикассо же, кажется, делал обратное, не исключая и ранних периодов, когда писал нищих, слепцов, бродяг. Он и тогда не воспевал человека, а лишь сострадал ему. А потом как бы восстал на саму человеческую природу. «Я понял: я тоже против всего. Я тоже верю, что все – неведомо, что все – враждебно. Все! Не просто детали – женщины, младенцы, табак, игра, – а все вместе!»5

Почему же современный мир принял его и вознес?

Ответ, очевидно, надо искать, во-первых, в умонастроениях этого мира, во-вторых – в неповторимых особенностях самого искусства Пикассо, отвечающих сокровенным потребностям общества на роковом, кризисном этапе истории. И то и другое бесконечно сложно, если углубляться в детали процесса, но в общей форме достаточно очевидно, поскольку процесс касается всех и каждого; то, о чем мы все ежедневно читаем в газетах, – об угрозе человечеству и необходимости отстоять мир – имеет к этому прямое отношение.

Кризисная ситуация началась не сегодня, она зарождалась примерно тогда, когда Пикассо начинал свой путь в искусстве. Ее зарождение бессознательно ощущалось, вызывая смутное разочарование человека в самом себе и в том, чем он особенно гордился, – в своем разуме, то есть во всесилии разума. И как раз в то время, когда разум, казалось бы, достиг реальных триумфов и открыл перед обществом перспективы торжества над силами природы.

На поэтическом языке – хотя бы языке Александра Блока – это выражалось так «…B сердцах наших отклонилась стрелка сейсмографа <…>. Пока мы рассуждали о цельности и благополучии, о бесконечном прогрессе, – оказалось, что высверлены аккуратные трещины между человеком и природой, между отдельными людьми и, наконец, в каждом человеке разлучены душа и тело, разум и воля»6. Подобное констатировалось и на языке социальной психологии. Приведу слова Эриха Фромма, одного из тех западных философов, которые с тревогой отмечали падение акций разума, стремились разобраться в причинах и вернуть ему престиж. «Гордость человека самим собой, проявившаяся в западной культуре последних столетий, оправдана. Он сумел создать условия для достойного и продуктивного существования своего рода, и теперь, впервые в истории, идея объединения всех людей и господства их над природой является не мечтой, а реальной возможностью. И тем не менее современный человек неудовлетворен и растерян. По мере того как растет его власть над материей, он чувствует себя все более беспомощным в индивидуальной и общественной жизни. Он утратил понимание самого себя: что такое человек, как ему следует жить, как освободить огромную человеческую энергию и пользоваться ею продуктивно, в своих собственных интересах. Кризис, переживаемый современным человеком, побуждает отойти от идей Просвещения, под знаком которых начался наш политический и экономический прогресс, усомниться в самом понятии прогресса, как в ребяческой иллюзии»7.

Можно сказать так (суммируя мысли Фромма): человек, еще сравнительно мало умевший и знавший, гордился собой (особенно в эпоху Возрождения); человек, очень многое узнавший и сделавший, проникается чем-то вроде самопрезрения. Он убеждается, что, поняв многое во внешнем мире, не понимает себя. Завоеванное им не приносит ему блага, ибо в нем самом таится саморазрушительное начало.

Это чувство стало испытываться в начале века уже не только на уровне великих умов Толстого и Достоевского, но в какой-то мере и на уровне «среднего человека». Он утратил самонадеянность. И когда Пикассо выступил со своими странными и угрюмыми картинами – «заклятиями злого духа», их приняли как должное, как воплощение собственных неясных страхов перед собой. Едва ли они кому-либо нравились в эстетическом плане. Но уже не было воли возмущаться «искажением человеческого облика». Для такого возмущения нужно или повышенное чувство достоинства, или слепое самодовольство. И то и другое шло на убыль.

Кризис самосознания продолжался на протяжении следующих десятилетий. Но это был неравномерный процесс. Войны и революции оказывали сильнейшее влияние на состояние умов. Победа пролетарской революции в России вернула веру в могущество разума, в способность человечества учредить разумный общественный строй и продуктивно использовать свою энергию. Такого подъема общественного оптимизма не было в капиталистическом мире, но и там происходили перепады в эмоциональной атмосфере – то сгущались, то разряжались «апокалиптические» настроения, овладевавшие людьми еще до Первой мировой войны. Еще тогда, в сравнительно спокойное время, начали тревожно меняться ритмы искусства, ломаться формы (искусство – чуткий сейсмограф). Потом предгрозовое томление духа разрешилось настоящей грозой. (Глобальные войны в наш век более, чем что-либо другое, дискредитируют разум.) Однако после войны, когда были выпущены, изжиты темные разрушительные инстинкты, люди как бы опомнились и ими вновь овладела жажда жизни, если уж не исполненной достоинства, то по крайней мере «нормальной», с весельем и солнцем, и, как мы видели, это отразилось, как в зеркале, в «неоклассическом» творчестве Пикассо.

Тот же феномен – после Второй мировой войны: еще более страшный взрыв безумия, самоуничтожения и затем еще большее отрезвление и воля к нравственному упорядочению, к тому, чтобы образумиться и начать новую жизнь. А через какое-то время разум обращается на подготовку такой радикальной самоубийственной акции, после которой возрождение станет невозможным.

Герберт Уэллс, все творчество которого было гимном человеческому интеллекту, на последнем году своей жизни, в 1946-м, опубликовал книгу «Разум при последнем издыхании», где отказывался от прежней своей веры в благую силу разума. Упоминая об этой книге, профессор Колумбийского университета Л. Триллинг говорит: «Однако война, приведшая Уэллса к такому печальному выводу на человечество в целом, имела, скорее, обратное воздействие. Поэтому в ближайшее десятилетие после выхода в свет книга Уэллса не была созвучна умственной жизни общества. Теперь же, в 70-х годах, многие, как и Уэллс в свое время, ощущают бессилие разума в современном мире»8.

То, что делал Пикассо на протяжении своего долгого творческого пути, было не просто «созвучно умственной жизни общества», но и предвосхищало ее меняющиеся состояния. В его искусстве записана, зашифрована в пластических иероглифах вся сложная, судорожная внутренняя история современного человека, стоящего то ли перед своим самоуничтожением, то ли перед грядущим обновлением и постоянно мысленно проигрывающего эту альтернативу. Пикассо не занимался предсказаниями и прогнозами, он действовал естественно, спонтанно: «не искал, а находил». Можно верить его признаниям, что он «не знает, почему это нарисовал», «не знает, как это сделал». Его многолетний друг и личный секретарь Сабартес говорил, что Пикассо обладал почти сверхъестественной «пропитанностью» всеми формами реальности: все, что он хоть однажды увидел – мужчин, женщин, детей, животных, растения, – он удерживал в себе навсегда, и ему не нужно было обращаться к модели рисуя. Но, прикасаясь карандашом к бумаге, он не знал заранее, что нарисует, как будто некая сила действовала через него, как через свой орган. Эта спонтанность, как бы стихийность творчества, изливающегося непрерывным потоком в течение многих десятилетий, сама по себе обладала магнетизмом, особого рода убедительностью, парализующей сопротивление. Какие бы химеры ни создавал порой Пикассо – мы их «принимаем», как если бы они были созданы самой природой: что же делать, если природа творит не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×