надобно, потому как слухи ходят, что добрые люди твоего братца еще кое-чему обучили, — оглаживая окладистую бороду, заметил Палецкий. — Может, тебе тоже содомитские забавы придутся по нраву, как знать. Правда, нет у меня в вотчине таких искусников, а коли и имеются, то я о них не ведаю, но ежели интерес имеешь, то могу повелеть, чтоб приискали. — И вопросительно уставился на Третьяка.
— А это что-то божественное? — смущенно спросил тот, припомнив святое писание и город Содом, испепеленный богом, чем вызвал искренний долгий смех князя.
Вдоволь навеселившись, он, наконец, пояснил, о чем идет речь, после чего Третьяк столь яростно завопил «Нет!!», что вызвал у князя новый приступ смеха.
— Ну, как знаешь, — заметил он, уходя и чувствуя себя достаточно удовлетворенным за недавний проигрыш с царицей и еще на что-то надеясь в глубине души.
Однако после того как будущий государь всея Руси Иоанн Васильевич стал таковым во времени настоящем, он успел еще раз повидать Анастасию Романовну, после чего не помышлял даже о том, чтобы поместить ее в монастырскую келью. Увидел он ее вновь лишь краем глаза, да и то издали, притаившись на хорах церквушки в то время, когда она пришла туда помолиться. Вроде бы и мало совсем дивился он ее красе, но тот первый восторг от увиденного им наяву ангела прочно перешел во влюбленность, да еще какую.
В тот раз она уже давно покинула церковь, а он все продолжал лежать под какой-то ненужной пропыленной церковной утварью, не в силах даже пошевелиться, будто его заколдовали. Хотя почему «будто»? Любовь — она и есть колдовство, причем самое великое.
После того он успел не далее как сегодня еще раз улучить момент, чтобы насладиться прекрасным видением, как ангел во плоти нисходит в церковь и, сложив на прекрасной груди руки, о чем-то молится господу. О чем именно и какую молитву она при этом читает, Иоанн не слышал, а по губам так и не сумел разобрать. Впрочем, и без того было ясно, что молитва эта какая-то особая, потому что не могут же ангелы молиться как люди.
И вот теперь, собираясь к ней — и не на свидание, а сразу в постель, — прислушиваясь к себе, он с ужасом сознавал, что не выдержит и во всем перед ней сознается, потому что обманывать просто женщину — это одно, а ту, которую любишь, — совсем иное. Последнее же под силу далеко не каждому. Вот ему, холопу Третьяку, такое точно не по зубам.
И можно говорить сколько угодно, что сказанное будет святой ложью, что иначе просто нельзя, что в конце концов этот обман станет спасительным в первую очередь именно для нее — не знает и спит спокойно. Можно повторить все это пять и десять раз, можно этими бесконечными повторами даже заглушить угрызения совести, но вот беда — любящему сердцу рот все равно не зажмешь. Как ни старайся, ан все едино — ничегошеньки у тебя не выйдет.
Ему было мучительно стыдно перед тем же князем Палецким. Хотя его имя он не собирался упоминать, но сознавал, что все чаяния и стремления человека, который вознес его на самый верх власти на Руси, с его признанием моментально рухнут.
Было неудобно и перед старцем Артемием, который возлагал на него, Третьяка, столько надежд, причем совершенно бескорыстных, абсолютно не помышляя о благе для самого себя. Испытывал он чувство вины и перед памятью Федора Ивановича, но иначе поступить попросту не мог.
С этим тяжелым чувством он и поднялся наверх, в женскую половину, доступ куда в одиночку был разрешен только одному-единственному мужчине в мире — ее законно венчанному мужу. В ложнице царил полумрак. Серебряные шандалы, в которых горели уже полуоплывшие свечи, загадочно поблескивали в полутьме. Сладкий запах сгоревшего воска мешался с душноватым — ладана, да еще чувствовался еле слышный и непонятный — каких-то заморских притираний. Ступалось мягко — ноги утопали в мягком ворсе шемаханского ковра.
На небольшом стольце близ самой ложницы зазывно поблескивали округлыми боками две чаши. Подле них стояла ендова и две большие, доверху заполненные фруктами тарели. В одной горкой сложены были те, что попроще, в другой — завезенные издалека. Иные из них Подменыш никогда не видел, другими, вроде того же изюмца, его угощал князь Палецкий.
Но все это Подменыш увидел как-то вскользь, особо не обратив внимания. Разве можно было смотреть на что-то еще, когда тут — совсем рядом, только протяни руку — лежала
«Да что же это я? — тут же оборвал он себя на полумысли. — Какой-такой незнакомый?! Она же думает, что я — ее муж».
От этого стало еще горше. Он осторожно присел на самый краешек кровати, собираясь с духом. Лежащая не мешала ему, продолжая молчать.
«Хоть бы молвила что-то», — с легкой досадой подумал он, но почти сразу понял, в чем кроется причина молчания — девушка просто спала.
О том, чтобы разбудить ее, Подменыш и не помышлял. Вместо этого кощунства он продолжал любоваться спящей, в мыслях бережно проводя рукой по завиткам волос, затем по розовому в свете свечей маленькому ушку и тут же переходя на гладкую, шелковистую даже на вид щеку. Потом его рука так же мысленно заскользила по мягко очерченному подбородку, еще ниже, но уже совсем робко осуществляя переход к шейке, где две прелестные складочки таили в себе нечто невиданное…
Но тут глаза красавицы открылись, и она, зарумянившись, пролепетала:
— Прости, государь. Притомилась я чуток в ожидании, вот и не заметила, как сморило. Мыслила, что ты и ныне не придешь.
— Это ты меня прости, — произнес он глухо. Не хотелось ему говорить это, но что уж тут поделаешь, коли судьба так подло распорядилась. — Ты поди и не ведаешь, что иной человек пред тобой сидит?
— А вот и ведаю, — не дала она ему договорить, по-детски спеша похвастаться своей осведомленностью. — Мне ужо князь Палецкий обо всем обсказал.
— Как… обо всем? — опешил Подменыш.
— А вот так, — лукаво улыбнулась юная Анастасия Романовна. — И про то, что ты во всем своем греховном раскаялся, и про то, что ты зло из души изгнал, и о прочем…
— Погоди, погоди, — остановил он ее. — А о том, что я — это не я, он тоже рассказал?!
— Ну, а как же, — мило всплеснула она руками. — О том допрежь всего. Наказывал мне еще, дабы я пуще прежнего о тебе заботилась, ибо тепереча у тебя еще более труднот станет, ведь добрым завсегда жить хуже.
— А… ты что же, — чувствуя, что теряется под ее потоком слов, растворяясь в милом щебетании, словно кусок меда, попавший в горячую воду, нашел в себе силы спросить Подменыш и затаил дыхание в ожидании ответа, последовавшего почти мгновенно.
— А я — верная раба твоя, и все, что могу, то для своего господина и учиню. Ляг сюда, мой хороший. — И она слегка подвинулась, высвобождая место подле.
— Нет, погоди немного, — Подменыш понял наконец, что Палецкий, облегчая ему задачу, говорил с этим златокудрым ангелом совершенно об ином, так что главное придется рассказать именно сейчас. — Погоди, я только… Мне сказать надо, иначе… Это не ты — моя раба, это я — твой холоп… Я ведь как тебя впервой увидал, так у меня сразу все внутри словно оборвалось — такая ты красавица, — бессвязно заговорил он и вдруг осекся, испуганно глядя в ее васильковые бездонные очи.
Только теперь он осознал, что стоит ему поведать ей истину во всей ее неприглядной наготе, как он почти тут же лишится возможности ее увидеть. Совсем! Его не пугало, что произойдет это по причине его смерти, которая не заставит себя ждать. При чем тут смерть, да и его жизнь тоже?!
Главное — он ее больше
И тут же он понял еще одно. Повинись он сейчас перед ней в содеянном, и в брезгливой гримасе отвращения скривятся ее губы, с ужасом, словно на дьявола во плоти, уставятся на него ее глаза- васильки.
Любовь эгоистична. С этим — увы — ничего не поделаешь, но, представив то, чего он непременно лишится, то есть подумав вначале о себе, Подменыш вслед за этим перепугался еще больше — а как же она?! Ведь если он сейчас скажет все как есть, то неизвестно, переживет ли она вообще это ужасное