Шурик, Зурик, Акис, Света и Рощин
Танька с ходу невзлюбила Гарика. Она называла его Носорогом и подарила мне репродукцию с гравюры Дюрера, на которой был изображен
Повесь у себя над кроватью, сказала Танька, и помни, что жизнь одна. Не надо застревать на проклятом прошлом — придет весна и все изменится. Правда, добавила она озабоченно, здесь ловить нечего. Знаешь поговорку? Женщина-психолог — не психолог, мужчина-психолог — не мужчина. Я вяло заметила, что уже сталкивалась с такой поговоркой на химфаке, только она была про химиков. Ну и что, упорствовала Танька, истина от этого не тускнеет — здесь ловить нечего. Я вчера познакомилась с двумя археологами, у них база на Загородном шоссе, хочешь, пойдем вместе? Хотя и эти тоже далеки от идеала.
Она была очень, очень разборчивой. А мой упадок объясняла исключительно временем года.
Я проводила свободное время, глядя с четырнадцатого этажа на улицу имени какого-то революционера, на снег с дождем, играла на дудочке, слушала музыку. Риноцерус приходил не вовремя, сидел долго и бессмысленно, молчал, сопел, иногда бормотал что-то вроде «Эх, ты…» и, путаясь в веревках и флажках, шел на выход несолоно хлебавши (
Веревки и флажки возникли в результате очередного переустройства комнаты. Танька фонтанировала разного рода идеями, поэтому обстановка менялась до неузнаваемости каждый раз, когда Таньку снова озаряло. Неприкосновенным оставался только картонный шкаф, которым мы отгородились от Михалины, собрав его из коробок еще в начале осени, в период массовой продажи бананов. Целый месяц мы бродили по улицам в поисках коробок с надписью «Chiquita» и волокли их домой, потом купили скрепок и принялись за дело. Стена была практически готова, когда в одном из ящиков обнаружилась свеженькая банановая гроздь, и мы устроили вокруг нее ритуальные пляски в знак признательности сочувствующим богам, а затем подарок был ритуально съеден.
Ближе к зиме Танька раздобыла длинные тельняшки, которые можно было носить как короткие облегающие платья, опутала наш угол веревками, развесила флажки, а я поселила в нескольких эксикаторах, оставшихся от прошлой жизни, стайку неоновых рыбок (эксикатор — это химпосуда такая, она прекрасно заменяет аквариум), после чего в нашем углу комнаты немедленно образовалась всеобщая рекреация. Танька говорила — они идут сюда косяком, чтобы посмотреть на облегающие платья, а я говорила, что на эксикаторы. Соседки же начали потихоньку ворчать, что в комнате теперь не протолкнуться, в особенности после девяти.
Впрочем, их быстро отвлекла весна. У Михалины начался комсомольский роман. По вечерам в нашу дверь стучался некий Ярик, отличник-активист, Михаськин однокурсник. Отличники садились за стол, пили чай и приступали к учебе. Голова к голове разбирали конспекты, выписывали определения, критиковали буржуазную науку. Даже Юля, которую мы с Танькой после сдачи экзамена по антропологии прозвали мармазеткой, потому что она напоминала маленькую сердитую обезьянку, приходила домой с цветами и совершала обход по этажу, везде спрашивая вазочку и демонстрируя свой букет.
Вот увидишь, говорила Танька. Скоро. Если уж Юлька себе нашла, то за нами не заржавеет. Главное, не мелочиться, понимаешь?
Я понимала. Понимание было полным и распространялось на глубинные слои личности. По ночам мы вели осмысленные диалоги, сопровождающиеся громким хохотом — и все это во сне. Танька спрашивала, я отвечала, и наоборот. Юля и Михалина бодрствовали, добросовестно исполняя нашу просьбу — уловить тему разговора, записать хоть что-нибудь. Но каждый раз получалось одно и то же: мы отлично понимаем друг друга, нас — никто.
По вечерам нас навещали — Шурик, Зурик, Акис, Света и Рощин, это был базовый игровой состав. Когда Юля с Михалиной собирались баюшки, мы перетекали к Зурику, во вторую на этаже мужскую комнату (вторую и последнюю). Там находился еще один оазис.
Главным по оазису работал Зурик, и не потому, что он был аспирантом. Просто он лучше всех знал, что такое хорошо. Вокруг него это «хорошо» рассеивалось как семена одуванчика. В его комнате никто не ссорился вусмерть, не орал, не делил казенное имущество и не плел интриг за полагающуюся ему жилплощадь. Вопросы любого рода решались демократическим путем, казна была коллективная, мысли, аффекты и сигареты тоже.
Курили все, кроме Акиса, который успел отслужить в армии и даже повоевать с турками, но дурными привычками так и не обзавелся. Акис был чистокровным киприотом, атлетически сложенным и канонически прекрасным, как статуя работы Праксителя. Вообще-то его звали Михалакис, то есть просто Миша, но ходить Мишей ему не хотелось. Ему хотелось ходить Акисом. Когда я сказала, что у них любой мужчина ходит Акисом просто по факту типичного греческого окончания мужских имен, он засмеялся и сказал: ну и что, все греки — братья навек, это во-первых, а во-вторых, у вас же нет таких окончаний. Возразить было нечего.
Рощин писал какой-то многообещающий диплом. Каждый раз, когда я натыкалась на него в коридоре, вздрагивала — он был клоном доцента Пузырея, таким же бородатым ироничным всезнайкой. За что ни возьмись, он оказывался на полстраницы умнее и с хорошо просчитанным безразличием давал это понять; водил нас с Татьяной на ретроспективы Бергмана и Пазолини; выигрывал любое дело, с улыбкой подавая руку, на которой не хватало двух пальцев (на девушек это действовало гипнотически). Его ассоциативные двухходовки напоминали быстрые шахматы; лучшего партнера по игре во всякую словесную чепуху трудно было пожелать, а играли мы запоем, не разбирая дня и ночи, в контакт, пикник, буриме, мафию, кинга, сказочку и верю-не-верю; рубились в капусту, пленных не брали, иногда дело доходило до драк (мы с Танькой обе не умели проигрывать, в особенности друг другу), и тогда Акис вызывал Зурика. Заспанный Зурик появлялся из-за перегородки и, сияя джордж-харрисоновской улыбкой, спрашивал: «Что тут у вас такое, девочки? В чем ваша проблема?». Мы быстро приходили в себя и клялись, что введем мораторий на ночные игры, хотя каждый понимал, что это утопия.