Семеныч
Засвербило, залихотило в горле, как только думку свою добил: «А ведь, угробят Андрюху, сучьи дети! Как пить дать – угробят!» Слишком уж смурные лица были у этих ментов-освободителей. Прямо маски какие-то, а не лица. Скинь с них всю эту чудную белопятнистую форму, и будут тебе обыкновенные бандюги. Ни дать ни взять! Ни какой разницы. И не знаешь, что от них, таких угрюмых болванов, ожидать. Да и при встрече засветили они Семенычу под дых запросто, ничуть не медля. А чтоб хотя бы извиниться потом, что промашка у них вышла – на то у этих молодых, но не больно-то со старшими вежливых парней, видать, и задумки такой нет. Как вроде с детства этому не обучены.
«Ты там только не стрели всех подряд, – пытался подступиться Семеныч к сидящему рядом в санях здоровенному жлобу-командиру с квадратной массивной челюстью. – Там, окромя бандюков, и Андрей наш, военный отставник... Они ж его на заимке-то и поранили. Один со всех выжил... Так ты наперед-то посмотри хорошо, перед тем как своих бойцов пускать. Слышишь, нет?» Но напрасно старик старался мента разговорить, хучь чуток достучаться до этого твердолобого истукана. Тот даже не обернулся в его сторону. Даже бровью не повел. Будто Семеныч и не человек совсем, а какой-то там таракан паршивый, такой, что и отвечать-то ему вовсе не обязательно. И Семеныч зло сплюнул: «Вот холера, и где вас таких-то животин только берут?! Не полицейский, а злыдень какой-то бессловесный!» И он демонстративно перебрался в конец саней. Молчал, то с сожалением поглядывая на притихшую Танюшку, то, в раздумьи, наблюдая, как из-под широких санных полозьев вылетают и ляпаются торчмя комья спрессованного снега. Глядел и все отчаянно гадал: «Как же можно лучше-то Андрюхе помочь?» Как же отвести от него очередную нежданную беду?
Андрей
Уже больше часа ковылял по тайге после злополучной встречи с тигром, а все никак не мог окончательно успокоиться, полностью прийти в себя. Зубы нет-нет да и принимались непроизвольно отбивать мелкую дрожь. И срывалось дыхание. И опять накатывала испарина. А в голове все саднила неотвязная мысль: «Как же все-таки удалось разойтись? Почему он меня отпустил? Почему разрешил уйти?» И перед глазами снова оживала залитая красной юшкой оскаленная звериная морда с желтым сморщенным носом, тяжелыми белесыми надбровьями и длинным разлетом жестких белых усов...
Удалось разойтись... С хищным беспощадным зверем удалось... А с другими двуногими не получилось! Как ни жил, казалось бы, осторожно ступая, стараясь лишний раз не подшуметь, не лезть, очертя голову, в глупые передряги и ненужные конфликты с этими отмороженными сволочами – все равно ничего из этого не вышло. Все равно втянули в свои темные тошнотворные дела. Принудили стать таким же, как они, жестоким и тупым. Заставили убить человека!
И это – все... Это теперь – навсегда! С этим теперь дальше жить. И носить внутри до последнего часа...
Еще и еще раз прислушивался к себе и удивлялся, и досадовал, не ощущая почему-то страшной боли раскаянья от совершенного святотатства. Конечно, было там, где-то на самом донышке души что-то похожее на нее, какое-то смутное, не до конца уловимое сожаление. И это все. И не больше того...
А боль-то все-таки была. Но только совсем по другому поводу. Тягучая и нудная, но все ж таки не заходящая за край. Такая, какую безропотно носят в себе годами. С которой мирятся, к которой привыкают, как к застарелой, неизлечимой болячке. И много самых разных причин было у этой его хворобы. Слишком много для того, чтобы можно было прямо сейчас, вот здесь, в залитой солнечным полднем тайге, все их понять и переосмыслить.
А потому он даже и не пытался это сделать. Брел себе и брел, как заведенный, по глубокому рыхлому снегу, с трудом переставляя ноги. Все больше сдавая с каждым свинцовым шагом от жажды и усталости. И, вызверяясь от постепенно одолевающей немощи, упорно гнал от себя едва преодолимое искушение остановиться.
Татьяна, Семеныч... Андрей...
– Я понял. Вижу. Давай... – глухо и без всяких интонаций пробасил в ларингофон ментовской командир. И сразу же быстро и легко соскочил с саней. На удивление легко для своей грузной и обманчиво неповоротливой фигуры. Крепко врос в снег и властно выкинул вверх раскрытую лопату-ладонь, призывая всех остановиться.
И тут же с других дровней, шедших параллельно почти рядом, спешился еще один боец, похожий на своего начальника, как сын на отца. Такой же рослый и хмурый крепыш, с короткой бычьей шеей и широким разворотом плеч. Спешился и на бегу, сорвав с плеча СВД, молниеносным, безупречно отработанным движением, дослал патрон в патронник и, проскочив еще с десяток метров, тесно прирос к стволу дерева и изготовился к стрельбе.
И Семеныч сверзился с саней. Поднялся и, шумно, с присвистом дыша, подбежал к командиру ОМОНа, прилипшему к окулярам бинокля:
– Ты что же это?.. Ты что творишь, дурак?! – закричал он громко, порушив лесную тишину, настойчиво теребя мента за рукав камуфляжа. – Я ж тебя просил!..
– На место! – мрачно кинул ему начальник. Бросил, как неразумной собаке, посмевшей ослушаться хозяина.
– Там же... – вскрикнул Семеныч и не успел договорить. Омоновец, не глядя, отшвырнул его тыльной стороной своей здоровенной пятерни, будто надоевшего кутенка. И эту же руку мгновенно снова выкинул вверх, готовясь отдать следующую команду. И матюгнулся, краем глаза заметив, как Татьяна, выскочив из саней, стремглав понеслась вперед. Да так легко и неправдоподобно быстро, что высыпавшие через мгновение на снег бойцы не успели ее вовремя перехватить. Они, надрываясь, пластались вдогон, но расстояние между ними и беглянкой не только не сокращалось, а, наоборот, увеличивалось с каждой секундой. Казалось, что хрупкая девчоночья фигурка не бежит, а словно летит, парит, совершенно не касаясь земли, бессовестно нарушая извечный непреложный закон тяготенья.
И сбитый с ног, но и не думающий сдаваться Семеныч суматошно вопил ей вослед:
– Беги!.. Беги, дочка!.. Беги!.. Не давай им, ханыгам, шалить!
И верные справедливые слова, вылетающие из его разверзнутого, переломанного рта, кроваво пузырились на его редких и слабых, истертых почти под корень стариковских зубах.
Примечания
1