— Стой обруснет.
— Ой — мать!
— Вот те, — не разбойничай!
— Еще не успел! Гони! Кистенем!
— Клюй!
— Ббахх!
— Тиля-ман!
— Жастым, — барм!
— Ек, ек, ек!
— А чтоб мазь яво яры!
— Бацк!
— Береги башку.
— Ты, шут, зачем?
— Стой. Давай пищаль.
— Али-грымз.
— Увь-увь-увь-увь —
— Ххо-хо-хо-хо!
— Вухр.
Васька Ус вскочил на седло своего рыжего в пене коня и стоя заорал:
— Нажимай, робя, Борятинский отступает! Жми!
— Кремлевские заперлись!
— Рейтарские дуют назад!
— Эх вы, задницы худые!
— Князь спать захотел.
— Окаянная квашня!
— Хха-хо-хо-хо!
— Кто ты, куда?
— Стой, рейтарская морда!
— Я с бумагой к атаману от князя.
Рейтара доставили к острогу.
Степан вышел к рейтару.
— Мне ли послание есть от Борятинского?
— Есть.
Рейтар протянул бумагу.
Степан взял и, ничего не подозревая, стал читать.
Рейтар выхватил саблю и изо всей силы рубнул Степана в правое плечо, видно, метил в голову, да промахнулся.
Качнулся Степан, хотел схватить предателя, но не поднялась глубоко раненная рука, а только кровь ручьем хлынула; в глазах помутилось от боли, и сон вспомнился.
Атаман прижал рану, а между пальцев струей кровь текла теплая, рубиновая.
— Ты из дворян? — спросил Степан.
— Из дворян, — повалился в ноги рейтар, — прости, служить буду…
— Ежели бы из простых людей, — смотрел на свою кровь атаман, — простил бы.
Дворянина вздернули.
Степан крикнул:
— Давайте коня! Поеду по городу симбирской голытьбе волю объявить. Пора. Заждались голуби. Симбирск наш!
Вавила
Разболелась симбирская рана Степана, да столь разболелась, что занемогший атаман сдал в Симбирске атаманство Ваське Усу и Фролу дело завершать, а сам уплыл в горы Жигулевские.
Лежал на взгорье под шатром сосны, траву целебную к ране прикладывал, солнцем да звездами дышал, ветром обветривался, на Волгу зорко глядел, в думы, как в облака, облачался.
Здоровья ждал-поджидал: уж шибко руки чесались, рукав сам засучивался, а размахнуться погодить требовалось.
А вольница… Беспокойными глазами любви безбрежной, любви — солнца краше, любви — неба глубже, Волгой глаз следила вольница за здоровьем атамана.
И когда увидела, что Степан оклемался, отлежался, крыльями пошевеливать стал, — отлегло сердце голытьбы и снова, будто зелень после дождя на лугах, омылась цветистой общей радостью…
Атаман сидел под сосной и встречал гостей: выборных от сиротских сотен, посланных от мордвы, татар, чувашей, калмыков; принимал прискакавших на вспененных конях есаулов и разных пришлых — кто с чем.
Стекались в стан и посадские, и тягловые люди, чтобы поведать батюшке Степану свои горести, кручины, заботы.
А горя-горюшка горы стояли.
Все искали правду на земле.
Среди других явился к Степану беглый монах Вавила.
Этот обвинен был в Москве в том, что будто держал связь Разина с патриархом Никоном, жившим в ссылке — в Ферапонтовом Кирилло-Белозерском монастыре.
Сказывали на Москве, будто с Волги по Шексне приезжали под видом богомольцев посыльные Разина к опальному патриарху, будто даже намеревались освободить Никона из заточения.
В ту пору о Никоне много, будоражно толковали в народе.
В Москве не на шутку всполошились. И много несчастных, по одному только подозрению в сношениях меж Разиным и опальным патриархом, было схвачено и подвергнуто пыткам на кобыле.
Монах Вавила бежал от пыток.
— А на кой леший мне твой Никон нужен? — смеялся Степан. Поп, что ли я, чтоб от патриарха мне благословение принимать?
— Батюшко, Степан Тимофеич, — сообщал Вавила, — великий государь святейший Никон, архиепископ московский и всея великия, малыя и белые Руси и многих епархий, земли же и моря сея земли патриарх — гневно поссорился с царем.
— Ишь ты, а!
— Зане являлся патриарх защитником обиженных и убогих, и яко борец за правду на суде. Паче же не взлюбиша святейшего отца бояре, — како простолюдин, чернец из мужиков, мордвин нижегородский — Никон, возвысился пред царем паче многих бояр именитых и стал собинным другом царя. Оклеветали