будет легко, лишь бы уменья достало вывезти злодея с Дона. Изловим Стеньку, казним лютой казнью здесь, расстроим, собьем спесь воровскую, задавим мятежный дух, — и тогда двину я на Волгу войска твои верные, что из боярских сынов ставленные. Двину во славу спасения твоего, великий царь всея Руси!
Царь расцеловал князя-воеводу.
— С нами бог!
И на утесе, на том…
На обрывной вершине утеса, у трех бугров, стоял Степан перед Волгой и небом.
Стоял распоясанный, в алошелковой рубахе, без шапки, с засученным правым рукавом и распахнутым настежь сердцем.
Верховой ветер взметал русокудри, делая его загарное, небоглазое лицо источником животворящей силы.
Степан землей смотрел в небо и, размахивая кудрями по ветру, орал нещадно:
— Величием сердца своего, возвеличенным яростной молодостью и разливной любовью к народу своему океанскому на великой русской земле, величием огненного сердца своего — заклинаю вас, силы небесные и силы земные, любить и жаловать каждого, кто беден и волен, кто верен и чист, кто молод и трепещет от бурного желания жить, как велит удалое, вольное сердце.
— Свети, грей и пали, ярое солнце, рожай жизнь для жизни, играй, круглое, для радостей на земле.
— Голубейся голубинными глубинами, небо, отражайся простором раздольным в зорких, бирюзовых глазах сермяжных душ.
— И ты, земля родимая, размашная без берегов, вскормившая-вспоившая здоровенных, млечнокровных, матерых, отчаянных детин, ты, земля, вспаивай-вскармливай нас и дальше, и больше, и сытнее, во славу твою знатную.
— И ты, молодецкая, песнелейная Волга, лей-разливайся самоцветным, самотворным счастьем.
— Шуми! Бурли! Неси! Зови! Волнуй! Буди!
— Твори в сердцах привольные песни, расцветай нежданно-нечаянными расцветами, наполняй дни сочной мудростью.
— Силы небесные и силы земные, заклинаю вас звончатыми струнами, с ветром играющими, заклинаю своим ядреным сердцем, беременным спелыми песнями, заклинаю крыльями сильными- соколиными, — сберегите народ вольным, несокрушимым.
— Не давайте люд в обиду супостатам всяческим, посягающим заковать в кандалы вольные руки.
— Не давайте на мученские распятия молодые жизни, сохраните от напастей зла.
— А пособите расти и цвести самородными, могучими силами.
— Да не коснется нашей великой судьбы рука черная, лихая, злодейная, предатная.
— Я чую, знаю, верю, молюсь светлоутреннему восходу народа своего.
— Я жду от него неслыханных чудес, невиданных красот, несказанных див, нечаянных праздников.
— Я — маленький человек из океана человечества, я — простой удалец, я — рыжий жеребенок на поляне дней, и вот не знаю, не ведаю, как мне упросить о счастье для народа родимого.
— Я гляжу на небо — и небо ясно смотрит на землю, я гляжу на землю — и земля ясно смотрит на небо.
— И всё кругом — мудрое, простое и близкое, как трава у ног.
— Так почему же, почему я стою перед небом на своем утесе и всем величием сердца своего, возвеличенным яростной молодостью и буйной любовью к народу своему мученски-огненно измоляю просьбу мою, думу заветную-неуемную!
— Так почему же, ой, не могу я, не могу успокоиться от мятежности, от боли за братскую долюшку!
— Значит, есть и живет где-то беда бедучая, где-то живет нужда нещадная; значит — кто-то неустанно ждет помощи, кто-то просит о спасении?
— А может, не так надо гореть?
— Может, надо петь от сердца — я пою во все горло до слез.
— Может, надо бороться за счастье — я борюсь с плеча изо всех сил.
— Может, надо травой расти — я расту.
— Но знаю и чую только одно — есть в груди у меня удалая кровь молодости, да вот раскаленная любовь к народу своему, родному, на родимой земле коренной.
— Да есть силы урожайные.
— Да есть воля во весь размах.
— А ты, ветер, ветри, вой, и вей, и разнеси мои думы о кумачовых днях, что огнем-пламенем горели на Волге-матери.
— И на утесе, на том, что века вековечные стоять поставлен, да будет отныне поставлена каменная память о кровных бунтарских походах голытьбы против купцов, бояр, воевод, против всех дворян царевых.
— А ты, Волга, неси эту ратную память бывалую на весь человеческий свет в глубинность времен.
Гибель персианки
На бирюзовых крыльях мимо самого солнца игриво пролетал веселый день, а к вечеру солнце задумывалось грустинно, расстанно, по-осеннему.
Так было всегда.
В теплых гнездах Жигулевских гор, перед Волгой, как перед тесовыми воротами любви и мирного покоя, сидели ватажные души.
На раскинутых персидских коврах, на узорных подушках, в тигровых, в медвежьих мехах, в яркошелковых тканях, расшитых золотыми звездами, валялись удальцы, запивая заморские песни Мейран хмельной брагой.
Мейран пела:
— Пой, пой еще, Мейран. Браги еще — океан. И ты видишь: я — твой Степан — делаюсь садом твоим апельсиновым, расцветающим в Персии. В твоих бархатно-синих глазах вижу круглое небо с зелеными звездами. В твоей улыбке вижу полумесяц червонный — новолуние. В твоем голосе чую знойную Персию. Пой, Мейран. Взгляни — ты заворожила самые беспокойные сердца, уняла самые отпетые башки. А ну, спой нам свою песню персидскую. Я пособлю-ударю в струны гусельные. Пейте-гуляйте, братья! Жизнь коротка, а Волга долгая. Наливай! За молодость! Начинай!
И Мейран пела разливно-ломко, пела огненно-пьяно, пела близко чаруйно: