аристократов, обожавших горланить на людях куплеты похабных мюзик-холльных песенок. Естественно, войдя, мы застали там компанию золотой молодежи. Один распевал, а его приятели подхватывали припев:
Я взглянул на Эмили, но она, казалось, не уловила двусмысленности текста.
— Хочу внести себя в список, — сказала она. — К кому тут обращаться?
— К официанту, наверное.
Я поманил рукой одного, и тот подал нам перечень песен.
Хор молодцов закончил пение, которое было встречено радостными выкриками и аплодисментами. Дородный итальянец встал и пропел что-то скорбное и жалостливое на родном языке, не отрывая в процессе пения руки от сердца. Потом прозвучало имя Эмили — я предупредил ее, чтоб назвала вымышленное. Она, внезапно явно оробев, стала у фортепьяно. Публика шумно загалдела. Эмили судорожно перевела дыхание. Наступила краткая, зловещая тишина. Тут пианист ударил по клавишам, и Эмили запела.
Это была пронзительно красивая баллада — пусть сентиментальная, но в устах Эмили романтические трюизмы звучали нежно и свежо:
Она пела прелестно. Однако, учитывая вкусы завсегдатаев Пещеры, выбор был не идеален. Сюда приходят, чтоб слушать похабные куплеты, не сентиментальные баллады. Скоро раздались улюлюканья, свист, поднялся гвалт, и бедной Эмили ничего не оставалось, как оборвать свое пение. Едва она смолкла, какой-то фат вскарабкался на сцену и загорланил что-то фривольное под всеобщий рев одобрения.
— Ах, — произнесла Эмили, возвращаясь к столику в слегка подавленном настроении. — Пожалуй, все-таки это заведение несколько вульгарно…
— По-моему, пели вы замечательно, — сказал я, похлопывая ее по плечу.
— Все же, мне кажется, самое время отсюда уйти.
— Превосходная мысль. Я расплачиваюсь.
При выходе из Пещеры я заметил выезжающий из-за поворота кэб и свистнул кучеру.
— Лаймхаус, — бросил я ему, подсаживая Эмили.
— Доброй ночи, Роберт, — улыбнулась Эмили. — Все было просто восхитительно.
— По-моему, тоже.
Она потянулась и быстро поцеловала меня в щеку, и следом кучер хлестнул лошадей кнутом. Я с облегчением вздохнул. Слава Богу, ночь прошла без особых осложнений.
Я направил свои стопы сквозь толпу, запрудившую Веллингтон-стрит. Никогда еще я не наблюдал в таком виде Ковент-Гарден. Казалось, все вокруг сошли с ума. На улицах было полно пьяного люда в костюмах и масках, все бежали друг за дружкой через колоннаду. Парочки обнимались без стеснения. Переведя дух, я вошел в относительный покой борделя в доме № 18, как иной с чувством облегчения проходит в вестибюль своего клуба. Но даже и здесь, казалось, царил хаос. В приемной зале я обнаружил полдюжины девиц, игравших в игру наподобие пряток и на которых не было ничего, кроме повязок на глазах. Девицы ходили кругами, выставив вперед руки, с намерением поймать мужчину. Кого девица поймает, тот должен пойти следом за ней. Разумеется, из-за повязки на глазах они постоянно натыкались друг на дружку и, шаря руками, определяли пол жертвы, веселя главным образом наблюдавших за игрой. Я немного посидел, поглядел, пригубливая стакан абсента, но для подобных забав у меня настроения не было, и я испытал облегчение, когда удалось наконец увлечь одну из девиц наверх и мигом удовлетворить с ней свои потребности, после чего на кэбе я возвратился в Сент-Джонс-Вуд.
Глава пятнадцатая
Во рту: крепость, мягкость, сочность или маслянистость. Так же явны на языке, как ощутимы кончиком пальца.
На следующее утро я проснулся не в лучшем настроении. Причину расстройства нетрудно было вычислить. Итак, Ханта опубликовали. Мог бы и порадоваться за него, но на деле я ощущал лишь тупо пульсирующую зависть. Бирбом, Доусон, Лейн — еще и Боузи вдобавок. Пока я флиртовал, попивая кофе, приятель мой преуспел в важном деле, завоевал себе имя. Несмотря на тяжесть в голове, я придвинул к себе пачку муаровой бумаги. Какого черта, вот сяду и прямо в качестве утренней разминки сочиню вилланель.
За полчаса я вымучил шесть строк. Но таково уж свойство вилланелей — чем дальше, тем сочинять не легче, а трудней. А мне пора идти к Линкеру.
Я взглянул на часы. Может, хозяин простит мне утреннее отсутствие, ведь предыдущей ночью я сопровождал его дочь на бал. Я решил посидеть за столом еще часок.
К завершению часа вымарал три из шести строк. Теперь я просто ужасно, безнадежно опаздывал. Отложил листы, решив продолжить по возвращении.
Стоит ли говорить: в тот вечер, возвратившись домой и взглянув на то, что написал, я тотчас понял, что это никуда не годится. Я изорвал листок и сказал себе, что еще счастливо отделался — если б не пришлось выходить из дома, мог бы весь день напролет биться над этими строчками.
Или же наоборот, — еле слышно прозвучало где-то в мозгу, — могло бы и что-то получиться.
В последующие дни я намеренно предпринял попытку писать. Мои чувства к Эмили, как раз именно то, что веками вдохновляло поэтов, вылились лишь в бледные, худосочные сонеты, которые я тотчас сжег. Истинной поэмой в ее честь стал Определитель. Я уверен, что с развитием нашего взаимного влечения он чудным образом видоизменялся: силой моей страсти проза обретала особый аромат, подобно тому, как бочка с вином вбирает запах стен, в которых хранится.
Правда, Пинкер вечно мешался, вынюхивая малейшие признаки надуманности или вычурности. Стоило мне записать, что кофе «майсор» имеет «запах карри и отдает пустынностью индийской улицы, слоновьим навозом и вдобавок сигарой махараджи», Пинкер потащил меня в зоосад, утверждая, что я в глаза не видывал пустынной индийской улицы, в жизни не нюхивал карри, и, скорее всего, со слоновьим навозом тоже не знаком. Разумеется, он был прав, но упоминание о сигаре я все же сохранил. Пинкер был также возмущен, когда я сделал попытку сравнить цветочный букет йеменского «мокка» с