просторному миру. Все это вносит в душу смуту, и вот почему он так рано устал жить, пояснил профессор.
Путешествие было прервано долгим и обильным обедом в прибрежном ресторанчике, где нас уже ждали. В заткнутых газетками нарзанных бутылках подавался превосходный коньяк, не имеющий ни малейшего родства со снабженной этикетками официальной продукцией местного завода, так что до профессорской дачи добрались уже в сумерки.
Здесь быстро спускалась ночь.
В бассейне посреди высокой каменной террасы чернела вода.
Над ней, в окруженном навесом светлом прямоугольнике, уже в
Профессор зажег электрическую лампочку под навесом, свалил на алюминиевый столик принесенную из машины снедь и крикнул гортанно и громко «Дурданá!» куда-то в глубину дома.
Оттуда появилась толстая деревенская девушка, которую мы было приняли за прислугу. Профессор объяснил, что это его племянница: приехала из горного села поступать в университет под покровительством своего знаменитого дяди. А пока вот ведет его хозяйство.
Девушка унесла кульки, а привезенные арбузы плюхнула в бассейн, чтобы остыли. Мы разделись и тоже присоединились к ним.Проснулся я в залитой солнцем тишине и одиночестве. Вышел на галерею. Ни души.
Уже становилось жарко.
В пронизанной солнцем зеленоватой воде бассейна мирно плавал арбуз.
Поверхность воды отбрасывала зыбкие солнечные разводы на решетчатый навес и выбеленные известкой стены.
По бортику гулял тощий и упругий абсолютно черный котенок с иранскими розовыми глазами.
Я скинул шорты, походил по краю бассейна, отпихнул ногой подплывший к борту арбуз и полез купаться.
Я уже наплавался и нежился на солнышке, любуясь исчезающими с горячего бетона мокрыми следами собственных ступней, когда появился А.
Он нес перед собой полную тарелку свежесорванных инжирин, желтых и мягких. Я немного поел их, отдирая толстую мучнистую кожицу и пачкая пальцы в сладкой маслянистой плоти. Инжир был первый сорт.
Встав пораньше, профессор успел полить весь сад и теперь тащил меня смотреть курятник. Пришлось идти. Куры рылись вокруг надорванных бумажных мешков с комбикормом. В свернутом из соломы аккуратном гнезде лежали три ослепительных яйца. Мы прихватили их на завтрак.
После завтрака А. сказал, что надо ехать на базар – за фруктами, овощами, водой и водкой.
Базар был оглушителен.
Женщины, завидев чужих, закрывали лица ладонями и принимались глядеть сквозь пальцы.
Половина покупок профессору ничего не стоила. Его узнавали и отказывались от денег. Он тут и правда был популярной личностью. Несколько раз его останавливали, чтобы поприветствовать или посоветоваться о каких-то местных делах. В один из редких случаев, когда платить все же пришлось, я попытался было внести и свою лепту. Но профессор с улыбкой отвел мою руку и вытащил пачку пятидесятирублевок такой чудовищной толщины, что мои смятые бумажки сами юркнули в карман. Потом он пошел куда-то договариваться о свежем мясе и звонить в Баку. А я направился в чайхану – поджидать, пока он вернется.
Азербайджанская чайхана – средоточие всякой улицы, площади, базара.
Мужчины проводят тут целые дни. Пьют чай вприкуску с мелко наколотым сахаром. Беседуют. Режутся в нарды.
Характерный костяной стук нардов рассыпается в окружающем гаме.
Чайханщик-виртуоз разносит чай в маленьких приталенных стаканчиках. При этом он в воздухе описывает блюдцами восьмерки и едва ли не вертикальные круги, но до того быстро и ловко, что прижимаемые центробежной силой стаканы не успевают проронить ни капли.
Чай темно-красен, горяч, душист.
Прислушиваясь к азербайджанской речи за соседними столиками, прихлебывая чай и разленившись в приятной прохладе навеса, можно просидеть сколь угодно долго, поглядывая на пестрые ряды базара за зеленой ширмой кустарника.
Пришел профессор и сказал, что все закуплено, можно ехать.
Мы погрузились в зафрахтованный им автомобиль и рванули с ветерком.
По узким, зажатым в каменных стенах улочкам шофер гнал во весь дух. Когда же вырвались на простор, поддал еще газу, и мы помчались весело по выжженной зноем равнине, прижатой плоским, выцветшим, как бы запыленным небом.
Под ногами перекатывались арбузы с дынями.
Из приемника лилась, раскачиваясь, турецкая музыка.
Праздник продолжался.
После второго завтрака отправились купаться.
Море здесь изумительно красивое, теплое, ласковое. Еще ласковей Черного.
Это оттого, что оно тут мелкое и все насквозь прогревается солнцем.
Весь здешний берег сложен из маленьких раковин: совершенно целых и чистых – у воды, слегка поколотых – подальше, из мелких осколков метрах в двухстах и вовсе из мельчайших там, где почва кажется уже обычным песком – но и он состоит на деле все из той же битой скорлупы.
На обратном пути я пригляделся к каменным блокам, из которых тут сложены все дома и заборы. Те же спрессованные ракушки.
Целый полуостров, терпеливо выстроенный моллюсками неизвестно для кого.
Собственно, купанием очарование дня исчерпалось. Принялись съезжаться гости.
Первым прикатил директор птицефабрики.
Неведомо откуда взялся и упитанный барашек, явственно имевший к великому бройлерному хозяйству куриного директора косвенное отношение.
Барашек мирно пасся на привязи перед террасой, пощипывая газон. Прибывший вместе с ним специальный человек сидел тут же на корточках и точил ножи.
Все это напоминало детскую сказку про костры горючие и котлы кипучие. Мне было объявлено, что, по обычаю, барашка зарежут у моих ног. Испытывая легкую дрожь, я согласился.
Впрочем, все оказалось очень просто и нестрашно.
Барашку связали крест-накрест три ноги, оставив на свободе одну заднюю: чтобы выгоняла кровь, объяснил бараний мастер. Потом положили его на край каменной дорожки, так что голова немного свешивалась вниз. И приезжий мастер полоснул отточенным ножом поперек бараньего горла.
Ничего ужасного не произошло – голова, не издав ни звука, откинулась назад, точно крышка какого-нибудь футляра, держась на пружине позвонков. Из шеи длинной алой струей забила кровь.
Так длилось несколько минут. Потом животное начало хрипеть и бить свободной ногой. Затем голову отрезали. Я потрогал ее. Она была теплая, мягкая и как бы живая.
Разделка туши оказалась родом искусства. Барашка подвесили на крюках. Точными и быстрыми движениями мастер ловко рассекал шкуру и снимал ее, как снимал бы меховой чулок. Чуть помедлив, он прицелился и глубоко вогнал длинный нож, проткнул сердце, отчего на каменный пол хлынул целый поток черной крови: иначе она разлилась бы внутри, испортив требуху. Так же, одним взмахом, он вспорол брюхо – и разноцветные, как в анатомическом атласе, внутренности вывалились и повисли гроздью. Раздельщик отыскал какой-то кончик и принялся, быстро-быстро перебирая руками, вытягивать и укладывать у своих ног блестящие тоненькие кишки: «Шесть метров», – пояснил он мне.
Меньше чем за час барашек был выскоблен и обмыт водой и утратил всякое сходство с животным – его алая грудная клетка, затянутая изнутри мутной пленкой, похожей на полиэтиленовую, была вывешена проветриваться, точно муляж в витрине. Мастер сложил ножи, вымыл руки, сел в свой «москвич» и уехал.
Очарование рассеялось постепенно, в течение обеда и ужина и еще какого-то ночного ужина, в продолжение которых бесконечной чередой прибывали гости, каждый из коих непременно оказывался самым уважаемым и самым выдающимся в своей сфере – будь то сфера академической науки, торговли или охраны правопорядка – или еще каким-нибудь «самым», так что все это быстро опротивело, тем более что всякий явившийся объявлялся самым торжественным и высокопарным тоном, а тосты становились все цветистее и откровенно льстивей. Это продолжалось и на другой день, с не столь безмятежным, как первое, утром, потому что в нем уже предугадывалось появление вчерашних и новых гостей, коньяка и водки, что и не заставило себя ждать.
Впрочем, был там один, помоложе других, не то переводчик стихов, не то поэт, единственный из всей оравы, приехавший к А. по делу. Они с утра посидели часок вдвоем над какой-то статьей, но он, кажется, не остался обедать – или забился в дальний угол стола и умолк, так что я потерял его из виду.
И еще приятно было забираться в бассейн и плескаться там всякий раз, как почувствуешь, что голова тяжелеет.
Насколько я мог судить, нынешний уикенд на профессорской даче не был из ряда вон выходящим. Раздвоение между письменным столом и вполне азиатскими оргиями входило в естественное состояние профессора А. Он откровенно любил выпить, а выпив, становился, как это часто на Востоке, многословным, высокомерным и хвастливым. Впрочем, азиатчина проглядывала порой и в его суждениях на трезвую голову.
Трудно было понять, когда же он пишет свои труды. Позже я нашел у себя сборник персидских стихов с его предисловием. Оно производило довольно серьезное впечатление. На что я, по правде, после дачных