Константина. Настала очередь краснеть хозяину дома. И вот тут-то, решив поначалу отказаться наотрез от такой лести и документально запечатленной славы, Константин вдруг догадался.
– А ты как начинать будешь, борзописец юный? – поинтересовался он у монашка. – В лето шесть тысяч и так далее?
– Завсегда так начало письму ведем, – растерянно пролепетал юнец и стыдливо утер нос рукавом рясы, шумно им хлюпнув при этом.
Это как раз Костю устраивало, и посему немедля последовало высочайшее княжеское дозволение.
– Ну и быть посему. Только после зачтешь мне. Не бойся, переправлять и вымарывать ничего не велю, – поспешил он успокоить монашка, – но любопытно мне, что ты там да как пропишешь.
– А если вдруг не понравится? – осторожно поинтересовался юный Пимен.
– Это... – протянул Константин и замялся. Назойливое словосочетание «мои проблемы» так и лезло на язык, но явно было не к месту. Он почесал в затылке и наконец нашелся: – Мое горе. А ты вправе сам все события описывать так, как они тебе видятся, и никто здесь тебе не указ, – и добавил для убедительности: – Кроме самого Господа Бога.
Милашек при этом перекрестился, Константин последовал его примеру. После этого пришлось битых полчаса рассказывать, как все произошло, вспоминая, по просьбе Пимена, многочисленные подробности. Затем средневековый журналист удалился в специально отведенную для него светлицу, оснащенную всем необходимым для письма, и приступил к работе. Закончил он ее поздно вечером. Константин еще не спал в нетерпеливом ожидании даты и наконец услышал ее, а также многое другое, из чего сделал незамедлительный вывод, что кто-кто, а журналисты по своей натуре как были неисправимыми вралями в двадцатом веке, так и остались посейчас, даже если на них напялена ряса. Хотя правильно было бы сказать наоборот, поскольку перед ним стоял, в нетерпеливом ожидании похвалы, так сказать, прапрапрадедушка авторов статей во всех периодических изданиях.
«И дедушка еще тот, – думал Константин, мрачно сопя. – Подучить парня малость в универе на журфаке, так он внукам сто очков вперед даст».
– Я разве так тебе рассказывал? – не выдержал наконец он. – Хорошо, что ты хоть сразу написал, а то спустя неделю и вовсе из этой полусотни разбойничков не меньше тысячи состряпал бы.
Монашек, потупив виновато свою главу, тем не менее пытался возражать:
– Сие для потомков нравоучительно, потому я число татей чуток и прибавил.
– Ничего себе чуток – вдесятеро загнул, – от возмущения Костя уже не контролировал свою речь, но невзирая на вкрапления чужеродных слов, Пимен отлично понимал князя.
– А на коня зачем усадил? Я ж с него свалился. И Доброгневу куда дел? Если бы не она, меня бы убили вообще.
– Не дело, когда князя девица в бою спасает, – скромно, но твердо отбивался монашек. – Что до коня касаемо, то так-то куда как лучшее будет, нежели пеши. Князь таки, а не мужик-ратник.
– Жаль, что слово тебе дал, – вздохнул Константин, постепенно остывая, – а то бы все переписать заставил заново. Ну да ладно. Но впредь пиши только правду. Оно, конечно, ее, родимую, красивую не найти, зато по-честному, как было. А здесь у тебя только по первости правда указана. – Тут он нахмурился, но мучительные усилия результатов не дали, и дата, указанная Пименом в самом начале описания героического сражения князя с лесными татями, выскочила из головы напрочь.
– Ну-ка, зачти еще раз начало, – нашел Костя выход из положения, и монашек тут же послушно забубнил: – В лето шесть тысяч семьсот двадцать четвертое, в месяц студенец, поиде рязанский князь...
Больше Константину ничего не было нужно. Он на полуслове повелительным взмахом руки прервал чтеца, заметив назидательно:
– Тут только и правда, а далее – лжа.
Пимен открыл было рот для очередного возражения, но коли князь ничего не желает слышать, а предлагает по случаю позднего времени отправиться по постелям, оставалось только закрыть его, так и не произнеся ни слова. Впрочем, дедушка русских журналистов не расстроился. В конце концов он все-таки настоял на своем, доказал князю свою правоту, раз тот все оставил как есть, хотя, конечно, кое в чем, наверное, был прав и Константин. Но тогда как совместить лепоту слога и убогую скудость повседневной правды, которая почти всегда либо ужасна, либо скучна, либо еще как-нибудь, но почти никогда величия не имеет. Как? С этими тягостными раздумьями Пимен и уснул.
Константин же еще долго лежал без сна, сделав соответствующие вычисления, и, отчаянно напрягая память, старательно выуживал оттуда жалкие крохи познаний, которые относились либо к самой дате, либо произошли накануне ее или слегка погодя.
Продолжил он свои воспоминания и в ладье, хотя лишь до половины пути, невпопад поддакивая Доброгневе, которая через полчаса, видя, что глаза у князя неудержимо закрываются, тоже замолчала, продолжая задумчиво глядеть и при этом успевая время от времени то заботливо подоткнуть стеганое одеяло, то поправить медвежью шкуру, наброшенную для тепла, дабы лежащего под нею больного, упаси Бог, не просквозило.
Пока он спал, она так и не отошла от его изголовья, ласково поглаживая тоненькими худенькими пальчиками густой медвежий мех, надежно укрывающий русобородого здоровяка. В глазах ее, непривычно задумчивых, явственно светилась любовь, но не та плотская, женская, а более возвышенная, даже восторженная, которую испытывают младшие сестры к своему старшему брату – всемогущему великану. К брату, умеющему и знающему решительно все на свете, за чьими могучими плечами так легко укрыться от нескромных взоров ребят-сверстников и с которым не страшен ни один охальник. Именно поэтому она совершенно не задумывалась сейчас о том, чем может грозить ей самой предстоящая встреча с суровым рязанским епископом, абсолютно не страшилась ее и не терзалась какими-то сомнениями. А зачем? Отныне у нее есть старший брат, который всегда и везде придет на выручку, защитит от любой беды и напасти, убережет и спасет, и нет такой силы, которую он не сможет превозмочь на своем пути. Во все это Доброгнева верила так же свято, как в обязательный восход солнца, а потому повода для каких-либо волнений у нее попросту не было.
Возможно, ее сердечко никогда не распахнулось бы столь широко и доверчиво перед Константином, если бы не столь уникальные события, которые мелькали с такой стремительной скоростью, не только молниеносно меняясь, но и разительно отличаясь друг от друга. Немудрено, что сознание ошеломленной девочки, прожившей всю жизнь с бабкой в лесной глуши и внезапно оказавшейся вовлеченной в этот бурный водоворот, инстинктивно принялось искать защитника и покровителя, который не замедлил появиться.
В самом деле, ну что она видела на своем веку? Густой лес, вместе с которым она грустила осенью, терпеливо пережидала зиму, радовалась первому весеннему солнышку и наслаждалась жарким летом. Лесная живность, которая в изобилии бродила в тех местах по своим укромным тропинкам, не убегала от маленькой доверчивой смуглянки. Даже робкая белочка, чувствуя кристальную родниковую чистоту ее сердечка, доверчиво брала с ее рук нехитрый, но вкусный гостинец – корочку хлеба или съедобный корешок, которым Доброгнева щедро делилась с нею. Ни волк, ни лиса, ни медведь, не раз встречавшиеся ей в непролазных чащобах Волчьего лога, тоже никогда не пытались ударить ее лапой, впиться в горло или как- то еще проявить хоть малейшую агрессию.
Зато от людей, которых она поневоле научилась опасаться, ей досталось изрядно. Никогда ей не забыть тех проклятий простоволосой селянки, истово выкрикиваемых у самого порога избушки. Женщина с пеной у рта обвиняла ее родную бабушку в смерти мужа-кормильца. А разве старуха была виновата в том, что простодушный смерд, получивший от нее горшочек с едким питьем, помогавшим от страшной нутряной болезни, вместо того чтобы по утрам послушно хлебать из него всего по пол-ложки, одним махом опростал его на второй день. Печальный результат не замедлил сказаться, уже на следующее утро после принятой такой огромной дозы он окончательно слег, а еще через два дня умер, оставив безутешную вдову и трех малых сирот.
Помнится, Доброгнева попыталась было выйти из избушки, дабы объяснить этой неразумной женщине, что их вины в этом нет. Ведь бабушка вовсе не опоила его по своей дьявольской злобе адским зельем;, в котором не было ничего колдовского – простой корешок солодки, чуток чистотела да еще с десяток других корешков, со всем тщанием истолченных и вываренных в ключевой воде. А если бы она сама его